Сам процесс мечтания также зачастую вполне осознан Вавиловым: «…хотелось уединиться, подумать, помечтать, почитать» (7 июля 1909), «…могу опять медлительно думать и мечтать» (11 ноября 1915). Порой он прямо мечтает мечтать: «Посидеть бы и помечтать» (11 октября 1914), «…устал, остался 1 час бодрствования, были бы книги или газеты, улегся бы, и начал читать и мечтать» (1 июня 1915), «Ищу опять покоя и медлительной мечтательности» (2 марта 1916).
Также часто Вавилов мечтает заснуть. «Хорошо бы заснуть недели на 2, проснуться и посмотреть „цо новéго“[15]. Возможно все. Получать новости такими „двухнедельными квантами“ было бы хорошо и совсем нескучно» (1 октября 1914). «…заснуть месяца на 2» (6 июня 1915). «Заснуть бы месяца на три» (22 августа 1915). «…хочется заснуть и ни о чем не думать» (14 августа 1915). «Ах, скорее бы домой, успокоиться, уснуть» (17 ноября 1914).
Вавилов очень любил «философствовать» (его собственное выражение). И само по себе это занятие то и дело становилось объектом его желаний. Вначале в основном с отрицательным знаком (он относил его к уже упоминавшейся «белиберде», с которой нужно бороться на пути в физики). «Я все время (вот уж года 3) философствовал, все мое дьявольское „ни туда, ни сюда“ – именно отражение этого» (16 февраля 1909). Тем не менее Вавилов продолжал много «философствовать» в дневнике и иногда прямо признаваясь в сохранившейся любви к этому занятию: «Слава Богу, опять я остался один с собою самим. Пофилософствуем» (8 июля 1913), «Хорошо бы пространственно изолироваться, освободиться от „патрулей“ и всласть, на свободе, пофилософствовать» (29 сентября 1914).
Фрагменты дневников 1909–1916 гг
Сохранившиеся ранние дневники начинаются с января 1909 г. Сам Вавилов упоминает, что вел дневники «лет с 15» (1 января 1946), и цитирует свои записи 1905 г. (в 1910 г. – то есть тогда дневники 1905–1908 гг. еще существовали; что затем с ними произошло, неизвестно). Армейские дневники по мере заполнения тетрадей отвозились (и отправлялись почтой) в Москву. Дневники 1917–1920 гг. (если такие были) утрачены. Тетради оставались во время блокады в Ленинграде и уцелели (хотя часть вещей из квартиры Вавиловых пропала). Кем-то – возможно, самим Вавиловым – в них вырваны отдельные страницы, вырезаны лезвием некоторые фразы, сделаны незначительные поздние исправления.
Есть несколько записей о цели, смысле ведения дневника. Вначале Вавилов занимается этим «просто так». «Ну вот пишу я сейчас дневник ‹…› думаю, философствую, разрешаю проблемы, вековечные – все, что „культурному“ „hom’у sapiens’у“ делать полагается…» (17 июля 1909). «…пишу я, но почему, зачем? Не в силу какого-нибудь внутреннего побуждения, а так просто, потому что многие „умные“ люди свои дневники пишут, для того чтобы оставить нашим-то (черт бы их побрал) потомкам память о себе» (27 июля 1909). В армии для ведения дневника появляются дополнительные основания: «Собственно, своей-то жизни и не осталось, вот разве этот дневник да письма» (12 октября 1914); «…писание дневника поднимало на небеса в глазах солдат» (26 декабря 1914). Вавилов увлеченно фиксирует происходящее вокруг, с интересом описывает свои военные приключения, иногда даже делает зарисовки. Но хотя еще до войны, 1 января 1914 г., отмечает: «В дневнике хочу писать много фактического» – все равно и в армии продолжает так же «философствовать», как и до этого. Сам себя одергивает – «…в дневник русско-немецкой войны, пожалуй, и не место писать комментарий к Фаусту» (19 октября 1914) – но вновь и вновь сбивается на мировоззренческие рассуждения и самоанализ и вынужден признать: «…дневник мой – сплошное созерцание…» (3 января 1916). 25 мая 1916 г. Вавилов пишет: «Благодарю Бога за то, что веду дневник. Каждый день, на сон грядущий можно опомниться, умерить восторги и укротить печали. ‹…› становится ясно и спокойно на душе».
Как и положено в настоящем дневнике, адресат записей – сам Вавилов. Иногда даже явно: «Addio, my dear[16] Сергей Иванович» (4 июня 1909). «Опять я принялся за дневник. ‹…› Опять письма к самому себе» (14/1 апреля 1920). Неизбежную при этом путаницу (сам факт писания предполагает какого-то другого читателя – «Писать ‹…› ведь это-то уж, конечно, для других и только изредка для „другого“ себя, т. е. как воспоминание», 6 августа 1912) – Вавилов понимает, пытается разрешить противоречие введением воображаемого «другого я», но не очень успешно. «Вы не думайте (т. е. кто такое вы, ну вы стены, я сам, другие, ведь нельзя же самому писать и слушать, ну вы та часть меня, которая слушает, что ли), да вы не думайте, что…» (1 февраля 1910), «Для кого я это все записываю, не знаю. Пожалуй, только для себя. „Потомкам“, конечно, будет скучно читать эти „страдания молодого Вертера“…» (17 ноября 1916).
1909
Сегодня с попом вел ожесточенный спор, целый час; глупый, бесцельный, как всегда. Ведь все равно доказать ему ничего нельзя, так как ведь представить только его положение: раз ему доказано, значит, рясу долой, само собой, хоть иезуитством, да выезжать. Я – конечно, другое дело, мне переменить мысль стоит не большого. Весь сыр-бор загорелся из-за классного сочинения, писанного пред Рождеством на тему о «Логике и чуде». Для меня всегда противной казалась «научная» религия с «гипотезами», «теориями», «проблемами», «доказательствами» и прочим в кавычках, ведь это ворона в павлиньих перьях, нечто жалкое, безобразное. А тут еще как на грех чудо стали доказывать (!!!), ну не абсурд ли это, не глупость.
Вчера был на концерте, на «Аиде», читал Белинского, сегодня читал Маковского, Чуковского и Мережковского – целиком искусство. Само собой, и голова все время занята была вопросами искусства. В самом деле, вот уже три года, как я более или менее сильно занимаюсь этими вопросами, и главным, конечно, о сущности искусства ‹…› …понятие формы слишком условно, ведь, в конце концов, и разум только комбинация представлений и чувств; т. е. содержание – комбинация формы. Надо над этим подумать.
…у меня получается странное, безобразное противоречие, отсутствие и жизни, и дела, какое-то своего рода небытие, выражающееся в тоске, хандре, скуке.
…делать ничего не хочется, апатия. Со мной такие штуки часто бывают; переходишь в какую-то нирвану, но ужасно противную.
Наиболее сильное impression[17] за все время это «Записки из подполья»; странно как-то совпали они с моими мыслями за это время, и глубоко, думаю, понял я их. Ни в одном произведении Достоевского не казался он мне таким великим знатоком homo sapiens’a, как здесь.
Как-то тут лежал на постели и думал, философствовал, и вдруг в голове, как молния, мелькнула мысль такого рода: «Что же это ты, брат, беллетристику-то разводишь, доказываешь необходимость изучения науки, а сам к истинной-то науке и не подступал». В самом деле, сколько ни читал я книг научных – все это были широкие обобщения, выводы, а самой науки не было. Я довольно усердно работал над оправданием, обоснованием науки, не зная ее самоё. Я ругался с философией и литературой, а сам ¾ из того, что читал, кажется, посвятил этим двум областям. Отсюда, с одной стороны, отрицание литературы и философии в теории и довольно хорошее изучение их на практике и утверждение науки в теории с полным почти незнанием ее на практике. Я все время (вот уж года 3) философствовал, все мое дьявольское «ни туда ни сюда» – именно отражение этого. Довольно-с, конечно, философии и литературе оставить место, но обратно одну ¼, а науке ¾. Думаю, что я нашел истинный путь. Надо подумать о практическом разрешении.