Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Далее, если еще в Венецианской конвенции 1964 года речь идет о международных, то есть всеобщих критериях оценки подлинности объектов материального наследия, то постепенно сама материальность исчезает из дефиниции подлинности, и наконец в одном из новейших документов об аутентичности – «документе из Нары», принятом на конгрессе ЮНЕСКО в Японии в 1994 году, подлинность приписывается уже не вещам, но «источникам информации», причем культурно релятивизированным. В число аутентичных источников информации входят:

сведения о форме и замысле памятника, материалах и субстанции, использовании и функции, традициях и технологиях, местоположении и окружении, его духе и выразительности, а также о других внутренних и внешних факторах[61].

Согласно критериям Венецианской конвенции, такие памятники, как воссозданные по картинкам фасады Старого города в Варшаве, Кижский погост или японские деревянные храмы, не отвечают требованиям подлинности, но в соответствии с критериями 1994 года они же оцениваются как подлинные по форме, выбору материала (дерево – традиционный материал), местоположению, духу выразительности и пр. С дальнейшей глобализацией бюрократических институций мирового наследия эти критерии будут все более дематериализовываться, их точность размываться, принципы применения становиться все более произвольными[62]. Иными словами, кризис идентичности вещи не получит разрешения от разрывов в ее интерпретации; ее прошлое останется лакунарным; ее ценность в качестве объекта наследия – условной.

О трудностях понимания советских приемов апроприации прошлого

Когда я начинала писать эту книгу, у меня был план написать быстро и без сложностей, не углубляясь в тонкости интерпретации, обзор эволюции советских идей и практик, связанных с охраной культурного наследия, в интервале от большевиков до перестройки. В контексте все нарастающего вала исследований коллективной культурной памяти и музейной критики такой проект представлялся мне необходимым, поскольку советские проекты музеефикации и мемориализации, проблемы администрирования смысла и ценности прошлого тогда еще не привлекали международного внимания и оставались уделом историков музейного дела и славистов. Сейчас дело обстоит совсем по-другому; по крайней мере, описательная часть этой работы, извлечение материалов из архивов и их переоценка идут интенсивно и представляют огромный интерес. В частности, заинтересовались своей историей сами музеи, обращаясь и к перечитыванию собственных архивов, и к интерпретации материальных объектов из своих фондов – отдельных экспонатов и целых коллекций, принципов экспозиций и даже музейного оборудования[63]. Критическая работа проводится особенно активно историками, в области деконструкции имперского и колониального наследия, в постколониальных исследованиях[64], в антропологии – в поисках новых подходов к материальности, не только в анализе прошлого как материальной культуры, но и в поиске материалистического понимания особенностей производства и потребления прошлого, в изучении того, как прошлое организует вокруг себя жизнь настоящего и как формирует желания будущего[65]. Однако в реставрации я находила для себя что-то такое, чего не было ни в истории, ни в антропологии вещей – собственно вещь, предмет непосредственного интереса реставратора, который поступает в его распоряжение прежде всего в своем материальном состоянии, более того, в состоянии распада, разложения, разрушенности, лакунарности. Реставратор буквально держит прошлое в руках, ощущая его как материальность на кончиках пальцев, как, обобщенно говоря, просто «старую вещь», с которой реставратор знакомится интимно, наедине, разглядывая, прислушиваясь, принюхиваясь, испытывая физически (в том числе и с помощью сложной аппаратуры) излучение прошлого. Сравнение с Лукрециевым симулякром – тонкой пленкой атомов, которая отделяется от вещи и садится на органы чувств реставратора, воспроизводя в них слепок – образ вещи и понимание ее свойств – напрашивается поневоле. Реставрация как форма тактильного, а не спекулятивного постижения прошлого оказывается одновременно и самой древней, как осколок античности, формой сознания, и самой актуально-современной разновидностью практической философии, успешно преодолевшей метафизический дуализм. Это практическая теория, даже более того, практическая критическая теория, поскольку вопрос, как вещь была сделана, есть одновременно и вопрос методологический: как буду делать я и почему? Спекулятивный момент реставрации наступает потом, когда тактильное отношение со «старой вещью», изъеденной утратами и дефектами, дополняется объяснениями относительно природы и причин этой самой лакунарности. Вещь тогда перестает быть просто «старой вещью» и обрастает актантами: она датируется и описывается как руина, как фрагмент отсутствующего и подлежащего умозрительной достройке целого; истощенная временем материальность оценивается на предмет утрат, которые подлежат той или иной форме компенсации в соответствии с целями и функциями сегодняшнего дня, причем эти последние имеют лишь косвенное отношение к происхождению вещи и к длительности ее существования в интервале длительности ее жизни. Вспомним спор двух реставраторов, с которого я начала эту главу: спор истории с искусством, документа с воображением, знания с материальным присутствием вещи, которая одновременно принадлежит тройной темпоральности, зависающей в неопределенности между словами – шифтерами времени: «тогда», «сейчас» и «в промежутке между»[66]. «Старая вещь» отодвигается на расстояние, из перспективы которого ее уже не ощупывают, но рассматривают, то есть выстраивают: как археологический артефакт, исторический документ, произведение искусства и т. д.

Именно этот тактильный момент в реставрации – дискурсе и практике материального прошлого – оказался для меня наиболее трудным. Когда я задумывала свою книгу, я надеялась, что она станет заключительным, третьим (или третьим с четвертью) в серии моих работ о советском человеке, которая началась в соавторстве с Наталией Козловой с анализа «наивного письма» (от этой книги я считаю своей четверть, если не меньше) и затем продолжилась самостоятельными работами: о символическом пространстве советской Родины и дискурсах коллективной принадлежности[67], затем – о советской субъектности, советском языке и блокированном в запретах этого языка теле[68]. Мне казалось важным – и не очень трудным – дополнить этот цикл исследованием о структуре и дискурсах советской коллективной памяти, но здесь дело оказалось более сложным, чем я предполагала, потому что в дело вмешалась вещь, причем не только в неуловимой для письма тактильности, но и во множестве окружающих ее фантазий, желаний, настроений и отношений, из которых складывается ее ценность и которые мотивируют коллективные ритуалы и практики.

Западная критическая мысль анализирует наследие или как собрание фетишей капиталистического товарного потребления, или как идеологические символы национальной и имперской гегемонии (обе опции – фетиш или символ – чаще всего на деле суть две стороны одного и того же). Патримониум – дискурсы и памятники национального наследия – и соответствующие патримониальные желания и патримониальные практики в совокупности представляют огромный комплекс, в котором формирование патриотизма как секулярной религии с соответствующими гражданскими чувствами происходит из сочетания идеологического воспитания и коммерческой эксплуатации прошлого, особенно в производстве академических знаний, в индустрии туризма и развлечений[69]. В Российской империи только начинает складываться на европейских основаниях система ценностей национального наследия и культурной собственности[70]. После революции начинается и история советского патримониума, советской системы охраны художественно-исторических памятников, а вместе с тем и того, что очень неопределенно историки наследия называют социалистической консервацией[71]. При внешнем сходстве и переводимости на язык транснациональных обменов и глобальной культурной бюрократии (что во многом объясняется огромным влиянием советской культурной дипломатии периода холодной войны при образовании органов ЮНЕСКО и выработке идеологии всемирного наследия)[72] идеи, практики, институты и объекты культурного наследия в СССР складывались по-своему, и само наследие как таковое конституировано особым образом[73].

вернуться

61

«Нарский документ о подлинности»: https://kgiop.gov.spb.ru/media/uploads/userfiles/2015/08/27/Нарский_документ_о_подлинности_1994.pdf. Курсив мой. – И. С.

вернуться

62

См., например, рассказ высокопоставленного функционера ЮНЕСКО об истории формирования этих культурно-относительных критериев оценки подлинности, которые постоянно расширялись и становились все более неопределенными параллельно событиям послевоенной истории, включая формирование, расцвет и падение мировой системы социализма, деколонизацию и формирование сил Третьего мира, глобализацию и т. д.: Stovel H. Origins and Influence of the Nara Document on Authenticity // APT Bulletin: The Journal of Preservation Technology. 2008. Vol. 39. № 2/3. Р. 9–17; о контроверзах и противоречиях в ходе принятия этого документа: Cameron Ch., Inaba N. The Making of the Nara Document on Authenticity // APT Bulletin: The Journal of Preservation Technology. 2015. Vol. 46. № 4. Р. 30–37.

вернуться

63

Например, выставка в Малом Эрмитаже «Эрмитаж. Будни войны» в 2021 году, где были представлены, в частности, ящики, в которые запаковывались экспонаты для эвакуации сначала в 1918-м, затем в 1941 году. В своей работе я пользовалась чрезвычайно полезными публикациями исследований музеев о собственной истории, в частности царскосельских дворцов, Эрмитажа, Кунсткамеры и др. Музеология становится также и предметом художественного исследования (например, хрестоматия: Авангардная музеология / Под ред. А. Жиляева. М.: V-A-C Press, 2015), а консервация – вспомогательная музейная дисциплина – привлекает внимание в качестве самостоятельного предмета для кураторского проекта (Hölling H. The aesthetics of change: on the relative durations of the impermanent and critical thinking in conservation // Authenticity in Transition: Changing Practices in Contemporary Art Making and Conservation / Eds. E. Hermens, F. Robertson. London: Archetype Publications, 2016. Р. 13–24).

вернуться

64

Например: Giblin J. Critical Approaches to Post-Colonial (Post-Conflict) Heritage // The Palgrave Handbook of Contemporary Heritage Research / Eds. E. Waterton, S. Watson. London: Palgrave, 2015. Р. 313–328; Gnecco C. Heritage in Multicultural Times // The Palgrave Handbook of Contemporary Heritage Research… Р. 263–280. Особого внимания заслуживает проект историков Бориса Чуховича и Светланы Горшениной-Рапен «Alerte Heritage: В защиту центрально-азиатского культурного наследия», см. страницу публикаций проекта: https://www.alerteheritage.org/teksty; Gorshenina S., Tolz V. Constructing Heritage in Early Soviet Central Asia: The Politics of Memory in a Revolutionary Context // Ab imperio. 2016. № 4. Р. 77–115; Gorshenina S., Rapin C. De l’ archéologie russo-soviétique en situation coloniale à l’ archéologie post-coloniale en Asie centrale // Nouvelles de l’ archéologie. 2011. Vol. 126. Р. 29–33.

вернуться

65

Re-Enacting the Past: Heritage, Materiality and Performance / Eds. M. Daugbjer, R. S. Eisner, B. T. Knudsen. London: Routledge, 2016; Dawdy Sh. L. Patina: А Profane Archaeology. Chicago: The University of Chicago Press, 2016; Российская антропология и «онтологический поворот» / Под ред. С. В. Соколовского. Вып. 2. М.: Ин-т этнологии и антропологии им. Н. Н. Миклухо-Маклая РАН, 2017. Серия «Инновации в антропологии». URL: http://static.iea.ras.ru/news/Ontological%20Turn.pdf; Golubev A. The Things of Life: Materiality in Late Soviet Russia. Ithaca: Cornell UP, 2020.

вернуться

66

Brandi C. Theory of Restoration. Roma: Instituto centrale per il restauro, 2005 (1963). Это тройное время вещи, точнее произведения искусства, которое актуализируется, когда вещь становится объектом научной, или критической, реставрации, положил в основу своей теории итальянский историк искусства Чезаре Бранди. Его попытка теоретизировать работу реставратора и предписать ей стандарты и нормы была одной из очень многих, но, несмотря на несовременность феноменологии и эстетики в духе Кроче, до сих пор остается наиболее влиятельной и едва ли не единственной в смысле полноты и последовательности. Я буду возвращаться к этой важной книге далее.

вернуться

67

Сандомирская И. Книга о Родине: Опыт анализа дискурсивных практик // Wiener Slawistischer Almanach. Sonderband 50. Wien, 2001.

вернуться

68

Сандомирская И. Блокада в слове: очерки критической теории и биополитики языка. М.: Новое литературное обозрение, 2012.

вернуться

69

Fabre D. Le patrimoine porté par l’ émotion // Émotions patrimoniales / Dir. D. Fabre. Paris, 2013. URL: https://books.openedition.org/editionsmsh/3580. В этой книге я во многом опиралась на критические принципы в вопросах ценности, и в частности ценности наследия, принятые в современной французской школе, которая в конце ХХ века объединила усилия антропологов, историков, социологов, археологов и экономистов и перенесла фокус с изучения исторических памятников к критике администрирования институций, объектов и нарративов; от монументов – к пространствам, акторам и динамике процессов патримониализации, в том числе в области нематериальных ценностей.

вернуться

70

Об изобретении национального наследия в Российской империи: Pravilova E. A Public Empire: Property and the Quest for the Common Good in Imperial Russia. Princeton: Princeton UP, 2014. Р. 131–177.

вернуться

71

Glendinning M. The Conservation Movement. Р. 359–389; «социалистическая консервация» – размытое понятие, как и «фашистская реставрация» Муссолини (Ibid. P. 204–212).

вернуться

72

См. также фрагменты истории культурного наследия в теории, практике и исторической политике стран советского блока, например: Heritage under Socialism: Preservation in Eastern and Central Europe, 1945–1991 / Eds. E. Gantner, C. Geering, P. Vickers. New York: Berghahn Books, Inc., 2021.

вернуться

73

В противоположность идеологически устаревшим официальным попыткам истории советской системы охраны наследия (см., например: Жуков Ю. Н. Сохраненные революцией: Охрана памятников истории и культуры в Москве в 1917–1921 годах. М.: Моск. рабочий, 1985) я пользовалась исследованиями в области критической истории. См., например, историю становления идеологии и институтов органов исторической охраны в СССР: Kelly C. Socialist Churches: Radical Secularization and the Preservation of the Past in Petrograd and Leningrad, 1918–1988. DeKalb: North Illinois UP, 2016; советские теории и практики исторической охраны в контексте классического и романтического культа руин в Российской империи XVIII–XIX веков: Schoenle A. Architecture of Oblivion: Ruins and Historical Consciousness in Modern Russia. DeKalb: Northern Illinois UP, 2011; для моей работы были крайне полезны источники по специальной истории: Кызласова И. Л. История отечественной науки об искусстве Византии и Древней Руси, 1920–1930-е годы. По материалам архивов. М.: Изд-во Моск. акад. горн. наук, 2000; Рославский В. М. Москва – Петроград: Два центра отечественной реставрации. М.: Индрик, 2015; история реставрации глазами специалистов: Бобров Ю. Г. История реставрации древнерусской живописи. Л.: Художник РСФСР, 1987; Он же. Философия современной консервации-реставрации: Иллюзии и реальность. М.: Худож. школа, 2017; Вздорнов Г. И. История открытия и изучения русской средневековой живописи. XIX век. М.: Искусство, 1986; Он же. Краткие очерки по истории открытия и изучения древнерусской живописи. М.: Индрик, 2006; Щенков А. С. Памятники архитектуры в Советском Союзе: очерки истории архитектурной реставрации. М.: Памятники исторической мысли, 2004; краткий очерк генеалогии советской идеи наследия: Deschepper J. Between Future and Eternity: a Soviet Conception of Heritage // International Journal of Heritage Studies. 2019. Vol. 25. № 5. Р. 491–506.

11
{"b":"779635","o":1}