Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Это не утраченный мир, а скорее траченный. Трещинки, щербатость, как в японской культуре ваби-саби определяют уникальность вещи и ее эстетическую ценность. К тому же зияние не всегда потеря – им может оказаться и незавершенное. В стихах Стариковского незавершенность – человека или вещи – постоянный мотив. Так в древнегреческих перечислениях законченное, например, полотно, отделяется от полувытканного и недовязанного. В этой книге вообще очень много лоскутов, тканей, особенно шерсти (erion), самого распространенного материала в Древней Греции. Уже в первом стихотворении читатель столкнется с шерстью и мотивом оборачивания пустоты (этим пустым часто оказывается горло). Стариковский одевает мир – или его двойника, каким он предстает современному человеку – во всякие ткани. Только в одних стихотворениях он ткет, в других – распускает. То тут, то там – недосказанное, недовязанное: торчит то крыло, то фонарь-культя.

Есть, по Фрейду, печаль – и есть меланхолия. Печаль знает, о чем она печалится, о какой именно утрате (или трате). Предмет утраты меланхолика условен. Тысячи стихотворных строк написаны меланхоликами. Автор этих стихов – печальник, и тоже необычный. Он облекает свой мир не в то, чего нет, а в то, что есть. Он не то чтобы потерял или ищет – он как будто ждет.

Порой – в самых пристальных, засматривающихся стихотворениях – он кажется вернувшимся Одиссеем, но, в отличие от Одиссея, он никуда и не уходил. Его возращение – скорее попытка возвращения цельности миру, возвращения формы, пластичной связанности мира-континуума, каким он еще видится в светописи столетней давности.

В поэзии такая форма в большой степени утрачена (и это не имеет никакого отношения к искусственному противопоставлению верлибра и «традиционного», или «формального», русского стиха – корни бесформенности глубже, но об этом следует говорить отдельно). Есть поэты, распада будто и не заметившие, они проехали эту станцию ночью. Стариковский к ним не относится: совершенно очевидно, что он потерю формы не только сознает, но и пытается преодолеть изнутри – изнутри самой этой потери, может быть, интуитивно, и точно что искренне: взгляд его и его высказывание организуют бесформенное и раздробленное как есть, дробность мира парадоксальным образом становится ее связующим принципом, законом, прообразом формы, ее нарождающимся звуком.

Ирина Машинская

Часть первая

«говорить на кровельном, пригородном, с накипью…»

говорить на кровельном, пригородном, с накипью
ржавчины, одноярусном, снегоуборочном, –
тусклым наклоном лестницы,
легкостью алюминия.
речь – это бедная вещь шерстяная,
носи её вместо варежек, шапочки
лыжной, обмотай свое горло
словом дальнего следования.

«так голоса плывут…»

так голоса плывут,
как тишина в ведре,
и серый день скользит
по ободу его.
по образу его
над бельевой доской,
здесь тоже всюду жизнь,
и рукава чадят.
здесь тоже мятый воск
пустых воротников,
а пена – это песнь,
и боратынский – бог,
и нет других богов,
которые себя
вместили бы в себе
и выстояли над
зрачком слепой воды,
как этот талый снег,
выслаиваясь вслух
и вечерея вдаль.

«ловец шагов, глодатель холодов…»

ловец шагов, глодатель холодов,
обозреватель кровель, клочьев дыма,
автомобилей, льющих ближний свет
по дождевым обочинам, по стенам,
асфальт, асфальт, ты мой щербатый брат,
я тоже в трещинах лежу и вижу
кривую шляпу мусорного бака,
сутулое, как над пустым столом,
склонившееся небо и ржаной
февральский воздух, хоть ножом отрежь
или культей фонарной.

«где утром черный снег лежал…»

где утром черный снег лежал,
там хлюпает вода земли,
как незаконченное что-то,
а мне законченной не надо,
я шерсть люблю и запах шерсти,
и напряженное вниманье
питомицы, скулящей вверх,
где между влажными ветвями
висят, как глиняные чаши,
вороньи гнезда.

«голос птицы, порхнувшей насквозь…»

голос птицы, порхнувшей насквозь,
легкие звенья, пытливые линзы льда,
шепот подошв, всходит нá гору ржавчина
одноколейки. лестница, только держись,
злая собака летит по ступеням, –
отпрянуть, взобраться на замшелый валун,
человек – это то, что не рвется,
пока не порвется совсем. хорошо
и неветренно здесь, подвывает весна,
и на рыхлом снегу, шелудивая, пустит
слюну, и качается солнце, как вальс № 2,
до слезы пробивая тебя, до слезы.

«я в лес вошел, и был он внятен…»

я в лес вошел, и был он внятен,
и барбарис прозрачно-строг,
я злые ягоды заметил,
алеющие на восток.
нетронутая паутина
легко рвалась, велосипед
проехал мимо, над камнями
висел, как выдох, водопад.
я сам листаю эту осень
с мучнистым солнцем вдалеке,
и мне не нужно встречных жизней
с собачками на поводке.

«за штакетником начинается немота…»

за штакетником начинается немота,
трется брюхом о мерзлый грунт,
голосит губами, стертыми в сизый мох,
точит мертвые трещинки поручней.
я умею сказать только «о» сказать,
изобразить застывший неточно звук
и повесить его на гвоздь, на крюк,
этот бедный овечий летучий клок.
2
{"b":"779633","o":1}