Мама очень гордилась моими косами. Заплетала с любовью, вплетала красивые банты и любовалась этой красотой. Все хвалили мои косы. Я стеснялась, опускала голову и ковыряла носком ноги пол или землю.
И вот, примерно через неделю, в садике случился карантин. И детей, не спрашивая родителей, увезли в инфекционную больницу. Скарлатина. Там моим косам пришёл конец. Сначала их беспощадно отрезали ножницами, затем меня, как и всех детей, машинкой постригли наголо.
Дети смотрели друг на друга и орали благим матом, не узнавая друг друга. Мы все поголовно были в белых широких рубашках, как привидения. Слёзы и сопли текли по нашим красным лицам. А нянечки бесцеремонно швыряли детей по кроватям и шлёпали по голым попкам.
Вечером мои родители постучали в окно. Показали жестами, как его открыть. Я долго тянула щеколду на окне. Кое-как справилась. Вытолкнула в окно сначала брата, потом вылезла сама. И мы сразу же поехали на вокзал. У меня была температура. Брат оказался здоров. Я помню, что все ладошки и моё тело было покрыто сыпью. Мама прятала меня под простынями. Мы ехали на восток. Я почти умирала. Мама закрывала меня своим телом, чтобы пассажиры не поняли, что я больна заразной болезнью. Но всё-таки тайное стало явным, и нас пообещали на большой стоянке сдать в милицию. К счастью, поезд остановился на минуту на станции с коротким названием «Ту», гдебыло всего два домика, и в одном из них жила мамина сестра Мария. Почти месяц мы прожили там, пока я не выздоровела.
Что это? Слепая родительская любовь? До сих пор не понимаю.
Письмо 15. Про дорожки
Как-то внезапно вспомнилось: дорожка! Мама вышивала дорожки. Интересно звучит: «дорожка»! Ушло это слово, не вяжется оно с современностью. Не на слуху. И неудобное слово какое-то. Дорожка… Белоснежное ажурное ришелье – или вышивка нитками мулине, крестиком или гладью, волшебной, сказочной, гладкой, как лента из атласа, вплетённая в мои косички.
Я любила смотреть, как мама вышивает. Под её пальцами рождались удивительные узоры, цветы, романтические сюжеты. Это была ювелирная работа. Я помогала маме подбирать нитки по цвету. А разноцветья в толстой «косе», сплетённой из великого множества ниток, было не перечесть! Мне нравилось вдевать ниточку в иголку, втыкать её в специально сшитую для иголок подушечку и ждать, когда же эта ниточка «зазвучит» в мамином исполнении.
Мама вышивала по ночам. Помню, как она, наклонившись над пяльцами, колдовала над очередным рисунком. Тусклый свет единственной лампочки, обрамлённой самодельным абажуром, скупо освещал её силуэт. Я любовалась мамой. Её рука, как птица, привязанная невидимой нитью, металась вверх-вниз, вверх-вниз. Иногда рука останавливалась и поправляла волосы, спадавшие на глаза. Изредка мама поднимала пяльцы ближе к свету и любовалась своей работой, поглаживая рисунок рукой. Я не сводила с мамы глаз, пока внезапно прилетевший сон не обрывал эту милую сердцу картину. И я проваливалась в бездну, ещё силясь открыть глаза и продолжать любоваться мамой.
Дорожки служили украшением в доме. Вышивки крепились булавками на плюшевый коврик или кнопками на стену. Это была картины. Произведения искусства, созданные своими руками в бессонные ночи.
Мама гордилась своими работами. Они делали наш дом ярким, уютным, сказочно красивым. Гости рассматривали дорожки, скатерти, полотенца, вышитые мамой. Хвалили, восхищались, а мама смущалась, краснела, отмахивалась от похвал и смеялась… Ей были приятны хвалебные речи.
Со временем нитки на вышивках выцвели, вещи износились, перестали быть модными и незаметно исчезли из нашей жизни.
Только память хранит то волшебство, которое никогда не повторится. И уйдёт уже навсегда вместе со мной.
Письмо 16. Про мясо
Странно, но первым моим прочитанным словом было слово «МЯСО». Мне было лет шесть. Жили мы тогда в Сибири, под городом Кемерово, в небольшом городке угольщиков с диковинным названием Анжеро-Судженск, или Анжерка, как его называли по-простому. Переехали туда из Райчихинска, Амурской области, не прожив там и года. Отец завербовался туда на работу – крановщиком на шахту.
Поселили нас в бараке. Тот район городка, где пришлось жить, весь состоял из низких, как будто присевших бараках, похожих на серые сараи и расположенных вдоль улицы, Каждый барак имел одну тяжёлую дверь и много подслеповатых маленьких окон. Окна, расчленённые на несколько частей деревянными рамами, упирались в завалинку. Было такое впечатление, что они утопают в ней или растут из неё: криво, несговорчиво, как придётся. Внутри барака – длинный коридор и большое количество разномастных дверей, обшарпанных и увешанных навесными замками. На многих дверях красовались заплатыизфанеры или картона, изрисованные детскими каракулями. За каждой дверью – небольшие комнаты с жильцами. А жильцы – разные, очень разные, очень…
Отец сутками был на работе. Приходил домой чёрный до такой степени, что первое время мы с братом его боялись и прятались под кроватью с провалившейся почти до пола железной сеткой. Но когда папа раздевался у порога и снимал рубашку, чёрными оставались только кисти рук и лицо. А на чёрном лице сверкали огромные глаза. Он был похож на негра, и это было очень страшно!
Со временем мы привыкли к этому необычному образу, смеялись над отцом и с удовольствием помогали маме его отмывать. Вода была приготовлена заранее из снега. Мама приносила вёдрами снег с улицы и растапливала в баке на печи. Отец садился в алюминиевую детскую ванну. Он в ней не умещался, коленки торчали до самых плеч. Широкие тёмно-синие сатиновые трусы до колен прилипали к худым ногам. Отец намыливал голову коричнево-серым хозяйственным мылом, которое имело неприятный запах, но зато пены давало много! Он фыркал, плотная, как вата, пена летела кусками в разные стороны, а мы с братом, смеясь, ловили её и размазывали себе по лицу. Громко галдели и хохотали, наперегонки черпали воду из бака серыми, хорошо помню, что помятыми, алюминиевыми кружками, и поливали ею голову отцу, а мама ругала нас за то, что много воды расходуем, ведь она в баке быстро кончалась. Это были очень счастливые минуты, которые я часто вспоминаю, вызывая из далёкого прошлого свои детские впечатления.
Всю неделю мама шила платья из очень красивого шифона, креп-жоржета и крепдешина. Ткани раскладывались на чистом полу, мама кроила детали платья и сшивала их вручную. Я, просыпаясь ночью, видела, как мама, низко склонившись над изделием, шьёт. Её профиль в тусклом свете лампы до сих пор стоит у меня перед глазами – и ниспадающая прядь волос, которую она то и дело торопливо закладывает за ухо, продолжая свою кропотливую работу.
А в субботу, часов в пять утра, нас с братом поднимали и вели на рынок. Родители никогда не оставляли нас одних, везде таскали за собой. Мама надевала одно из новых платьев, сшитых ею на неделе, и стояла в толпе, как манекен, крепко держа меня за руку. Так крепко, что у меня горела ладонь, я хотела её выдернуть, но мама не отпускала! У неё была очень маленькая, но сильная рука.
К ней подходили женщины и о чём-то спрашивали. Мама толкала меня в спину, чтобы я бежала к отцу. Отец спешно доставал из-за пазухи небольшой свёрток, и я, крепко прижав этот свёрток к себе, несла его маме.
Вот так мы продавали сшитые мамой платья. А зимой мама очередное красивое платье надевала под пальто, которое как бы невзначай расстёгивала, чтобы наряд видели. Маме было холодно, но она терпела. Платья продавались хорошо всегда.
Но внезапно могла образоваться облава. «Спекулянтов ловят!» – кричали люди. Многие пришли не продать, акупить что-то, но тоже бежали, чтобы не попасть под горячую руку в милицию. Мама тащила меня за руку так, что я спотыкалась, падала, получала подзатыльник, и опять мы бежали. Бежали с рынкавсе – в разные стороны, кто куда!