Дома мама долго отряхивает мне пальто, шапку, валенки веником, помогает раздеться. Растирает мои замёрзшие щёки тёплыми руками, целует, прижимает к себе. Я рыдаю и пытаюсь рассказать маме, что я не виновата, я не хотела… что теперь делать?..
– Только папе не говори, когда он придёт с работы. Ох и отругает он нас за эту дырку! – шепчет мне на ухо мама. – Сейчас я её зашью, пальтишко твоё будет, как новое…
Утром я рассматривала вышитую гладью на месте дырки розу! Как будто она всегда была здесь, на моём пальто, а я её почему-то не замечала. Роза с шипами и с зелёными листиками смело расположилась на подоле, и это было её законное место! Она распустилась, несмотря на снег и северный ветер, и роскошно цвела рядом с карманом, восхищая и радуя.
Пальто цвета спелой вишни с распустившейся в январе розой у кармана я носила три года. А когда оно совсем износилось, мама вырезала цветок. И он долго хранился в моих коробочках с девичьими секретиками.
Письмо 19. Про тряпичника
Как мы выживали в сибирском городке Анжеро-Судженске, я не понимаю! Та жизнь сейчас кажется нереальной, немыслимой. Даже прилагая все усилия, чтобы оживить в памяти подробности каких-то значимых событий, не могу вспомнить ничего хорошего. Нищета, скудная пища. А отец впоследствии, вспоминая нашу жизнь в Анжерке, всё это называл романтикой. И все верили ему! Он рассказывал об этих трудностях ярко, с удовольствием. Как красиво папа умел это делать! Только с открытым ртом можно было его слушать. Фантастика! А на самом деле ни о каких развлечениях, радостях, мороженых-пирожных мы и не помышляли. Потому что ничего о них не знали.
Игрушек тоже не было. Отец из чурочек сколотил брату машинку, и тот катал её весь день по полу, чего-то там фантазируя с ней и бормоча себе под нос диалоги, услышанные на улице. В тёплое время года улица для нас, детей, была спасением. А в жуткие морозы и в комнате барака было морозно, пахло снегом и ветром. Ветер гулял по комнате. Властвовал. Мама шила мне куклы из тряпок, набивала их серой ватой, а потом химическим карандашом усердно выводила черты лица. Куклы выглядели смешно: с растопыренными в разные стороны руками, вытаращенными на пол-лица глазами и торчащими в разные стороны нарисованными ресницами. Две точки – нос, фигурные губки… Химический карандаш, обильно смоченный слюной, расползался по белому материалу от старой простыни. Сшитая кукла казалась чумазой, но была очень родной и любимой. Каждая из кукол имела свой характер: одна – грустный, другая – весёлый. Всё зависело от черт лица, нарисованных мамой.
Как-то я взяла да и отрезала от подолов маминых платьев кусочки тканей, чтобы сшить куклам наряды. Отрезала наугад, сколько получится. Как только мама потом не вуалировала эти дыры – между делом похлёстывая меня отцовским ремешком, плача и кляня нищету постылую! Почти все платья она смогла искусно отремонтировать, а из одного, безнадёжно испорченного, сшила мне платье. Шила мамочка замечательно. Не помню, понимала ли я, за что меня бьют этим кожаным ремешком. Ведь я ничего плохого не хотела. Любила рукодельничать – как и мама моя, большая умница, рукодельница и фантазёрка.
Незамысловатые, простенькие игрушки можно было приобрести и у тряпичника. Невесть какие, но всё-таки! Мы собирали всякий мусор: кости, тряпки, верёвки, бумагу, бутылки, пробки. Этот хлам копили, чтобы позже сдать тряпичнику и получить взамен шарики, свистульки, ленточки, пуговицы. Даже пластмассовые пупсики бывали. Но за пупсика надо было отдать довольно много килограммов ненужных вещей. Иногда маме удавалось выменять на эти тряпки кусок ткани. Тогда она шила нам что-то новенькое.
Улицы и подворотни в городке были чисты: тряпичник брал всё! В яму выливались только помои – и эта яма всегда отвратительно воняла хлоркой, как и уличные туалеты за бараком. Тряпичники, в сущности говоря, собирали мусор. Всё собранное увозилось и сдавалось на переработку: на ткацкие фабрики, на бумажные для производства бумаги, в инвалидные артели для изготовления столярного клея, и так далее. Даже, как отец рассказывал, принимались пробки от бутылок – не нынешние пластиковые, а те, что из коры пробкового дерева, – их промывали и снова закупоривали ими бутылки с водкой.
Однажды мама укладывала нас с братом спать, да и уснула сама. Я незаметно выползла из-под её руки, села за стол и начала рисовать. Карандаш был один – химический. Я его тщательно облизывала и выводила на бумаге разные важные вещи. Тут мой взгляд упал на маму. Мама была модница. Её брови всегда были в идеальном порядке. Она их подрисовывала чёрным карандашом, который прятала от нас подальше. Эти же карандашом ставила на щеке мушку. Это было очень модно. Мне не понравилось, что в этот день мама не подвела брови, и мушки на её лице не было. И я исправила эту оплошность. Мама крепко спала и улыбалась во сне. А я радовалась, что маме нравится то, что я над ней вытворяю. Щедро смачивая слюной химический карандаш, тщательно вырисовывала маме брови. Да не просто обычные брови, тонкие, чуть заметные, а настоящие – широкие, изогнутые дугой! Над губой поставила жирную мушку – и залюбовалась своей работой.
Вдруг с улицы донёсся знакомый клич:
– Тряпки, кости, бумага! Налетай, налетай, наш товар выкупай!
– Мама, тряпичник приехал, побежали, а то всё расхватают!
Мама подскочила, спросонья схватила приготовленный мешок с разным барахлом и мусором, и мы понеслись во двор. Телегу уже обступила толпа. Тряпичник важно восседал на телеге рядом с огромным ящиком, а внутри ящика чего только не было! Он не спеша взвешивал ручными весами тряпьё, открывал этот ящик и так же не спеша, не обращая внимания на нетерпение покупателей, менял ненужный хлам на безделушки. Конь, размахивая хвостом, косился на вездесущих пацанов, переминался с ноги на ногу, фыркал. Не нравилась ему эта привычная работа – стоять без дела в шумной толпе. А толпа детей, снабжённая глиняными свистульками, его беспокоила: свист, гам, беготня!
Мама уже протискивалась к продавцу поближе, расталкивая неугомонных детей, как вдруг… начался хохот! И всем стало не до вожделенного товара! На маму показывали пальцами и громко смеялись. Все! Затем жестокая толпа заметила меня. И дети стали прыгать вокруг и тыкать пальцами мне в лицо. Мама схватила меня и потащила домой. Глянула в зеркало, схватилась за голову, затем за отцовский ремень. Я спряталась под кровать – как я успела под неё проскочить, не помню. Мама долго отмывала своё лицо. Кое-как вытащив меня за ноги из-под кровати, больно тёрла и мою мордаху. Ведь, смачивая химический карандаш, я вся измазалась фиолетовым: губы, щёки, даже нос…
Соседи долго посмеивались надо мной, припоминая мне, как мамку свою украсила. Вот такие тряпичные дела.
Письмо 20. Про какао
В пятидесятые-шестидесятые годы железнодорожные составы тащил паровоз. До Москвы от станции Белогорск поезд шёл почти полмесяца. Огромный чёрный локомотив еле тянул выгоны, натужно, громко пыхтя и шипя, выбрасывая из трубы клубы чёрного густого дыма. Дорога меня изматывала. Особенно было тяжело, когда вагон находился в начале состава. Уже на третий день я умирала от паровозного дыма, от копоти, угорала от запаха сажи. До сих пор помню этот изнуряющий горький запах. Не могла ни есть, ни пить. Спасало только какао! Густое, ароматное, пахнущее настоящим шоколадом.
– Какаó! Какаó! – кричала по утрам и вечерам толстая буфетчица из вагона-ресторана в белоснежном накрахмаленном переднике и кружевной диадемой на голове, катя перед собой по проходу тележку. – Кому какаó – пирожки?
– Мама, какао, какао несут! Доставай скорее кошелёк! И пирожки, пирожки! Мне два. Хочу два!
Я сгорала от нетерпения. Мне казалось, что всё происходит непозволительно медленно, и никто не понимает меня, не знает, как мне плохо.
Мне очень нравился огромный, начищенный до матового блеска алюминиевый чайник со спасительным сладким напитком. Буфетчица наливала какао в тонкие стаканы в подстаканниках. Поезд раскачивало из стороны в сторону, какао лениво плескалось, испуская ароматный дымок, и мне хотелось придержать его руками, чтобы оно случайно не выплеснулось! Я не могла оторвать глаз от этой красоты. Изнуряло долгое ожидание – пока оно остынет и можно уже насладиться этим напитком.