Арроа нетерпеливо высвободилась из его объятий.
– Да иди же, старик! – жестко приказала она.
– Я иду, – ответил Аргаленка, – и приведу лошадь; мы положим белого человека к ней на спину и перевезем его в нашу хижину – она станет его домом.
– Да, да, отец, ты хорошо сказал, – произнесла Арроа. – Но иди же, умоляю тебя!
Буддист встал и ушел, дважды возблагодарив своего бога за то, что тот поместил европейца на его пути, поскольку признательности за оказанное благодеяние оказалось довольно, чтобы вернуть рассудок его дочери.
XXVI. Любовь в пустыне
Аргаленка без труда отыскал хижину, на которую Харруш указал ему как на возможное убежище.
Эту хижину гебр построил годом раньше, когда надеялся, что она послужит пристанищем его любви. Он выбрал для нее самый дикий уголок в соответствии со своим вкусом; прежде всего он старался, насколько возможно, избежать соседства с себе подобными, и с этим намерением разместил свое будущее жилище в самой безлюдной части провинции Преанджер.
В Арроа произошла внезапная перемена; конечно, она не обрела вновь невинную и простодушную веселость тех лет, что предшествовали ее похищению доктором Базилиусом, тех лет, воспоминание о которых сделало действительность такой тягостной для буддиста.
Он видел иногда, как на лице дочери появляется то мрачное и озабоченное, то зловещее выражение, каким отличалось оно во время помрачения рассудка; но ее безумие, по крайней мере, рассеялось, как ему казалось, и к юной индианке, особенно когда она находилась рядом с Эусебом, вновь возвращались ее умственные способности.
Чтобы как следует понять радость Аргаленки при виде такого внезапного выздоровления дочери, надо вспомнить о том, сколько он выстрадал, когда вместо радостной девушки, которую надеялся сжать в объятиях, нашел неподвижное, холодное, почти немое, словно покинутое душой существо, неспособное взволноваться ни от чего, даже от поцелуев и ласк отца.
Расставшись с Харрушем и идя по пустынным местам, Аргаленка, который вел на поводу лошадь, несущую на себе призрак прекрасной Арроа, восстал против мысли о том, что дыхание жизни могло покинуть плоть от плоти и кровь от крови его; он не мог допустить, что это безумие неизлечимо; он боролся с болезнью, проявляя то упорство нежности, какое только отец может почерпнуть в беспредельности своей любви; он пытался пробудить в Арроа чувство, воспоминание, старался заставить ее любоваться местами, похожими на провинцию Бантам, где прошло ее детство.
Если он находил любимый ею цветок или плод, он протягивал ей его со словами, от каких смягчилось бы и самое очерствевшее сердце.
Все его усилия были напрасными.
Если девушка обращала хоть какое-то внимание на слова старика, глаза ее оставались безумными и неподвижными или же до того рассеянными, что могло показаться, будто он обращается к ней на чужом языке; но большей частью голос буддиста оставался для нее всего лишь звуком, на который она должна была ответить другим звуком.
Тогда она затягивала строфу какой-нибудь песни, слова которой глубоко оскорбляли религиозные чувства старика.
Иллюзии Аргаленки еще продолжались в первые несколько дней после того, как он и его дочь обосновались в хижине Харруша; но мало-помалу неудачи открыли глазам буддиста очевидность совершившегося.
С тех пор как они забрались в глушь Преанджера, помешательство Арроа сделалось еще более пугающим.
Целыми днями она сидела на корточках в углу своей узкой комнаты, завернувшись в покрывала, отказываясь принимать пищу, избегая света, казалось раздражавшего ей глаза.
Только магометане рассматривают безумие как дар небес и блаженное состояние; последователи Будды видят в нем проявление злых сил.
Связывая состояние дочери со сверхъестественными событиями, происходившими во дворце Цермая, истолковывая несколько фраз, произнесенных гебром, Аргаленка пришел к убеждению, что телом Арроа завладел демон; он оплакивал ее и целые часы проводил, глядя на нее в мрачном отчаянии и суеверном ужасе.
Буддист был в такой тревоге, в его мыслях царило такое смятение, что он считал себя проклятым Буддой и больше не решался призывать своего бога.
Именно в это время на его пути встретился умирающий голландец.
С появлением молодого человека в Арроа произошла мгновенная перемена.
Она заговорила, она проявила разум в заботах, оказываемых ею Эусебу, и в душе буддиста крайнее горе мгновенно сменилось высшей радостью: его дитя воскресло.
Когда Эусеба перенесли в хижину, выздоровление индианки сделалось более заметным; к ней не вернулись ни веселость, ни нежность, отличавшие ее в детстве, она была по-прежнему молчаливой и дикой, и отцу приходилось много раз повторять один и тот же вопрос, чтобы добиться ответа, но она была внимательна и услужлива по отношению к посланному Небом гостю.
Реакция Аргаленки была бурной: его счастье было слишком искренним, чтобы не излиться наружу; он плакал и смеялся одновременно, когда эти уста, так долго остававшиеся для него немыми, роняли несколько слов; в упоении он прижимал к сердцу Арроа, затем, отпустив ее, обнимал голландца, словно не был уверен, кого должен любить сильнее – свое дитя или человека, благодаря которому оно, казалось, было возвращено отцу.
Аргаленка не пытался ни объяснить, ни понять это невероятное исцеление: никто не исследует чудо, приносящее ему пользу; он наслаждался своим счастьем, и оно было так велико, что он не замечал глубоких изменений, происшедших в голландце, и противоположных тем, что совершились в юной индианке.
В самом деле, несмотря на свою молодость, на нежные заботы Арроа и услужливую дружбу ее отца, Эусеб, казалось, далеко не оправился от испытанного им потрясения.
Его лицо не было таким бледным даже тогда, когда Аргаленка подобрал его, бесчувственного, в кустарнике на прибрежных скалах; щеки запали, губы посинели.
Проявления глубокого душевного беспокойства затронули не только внешность Эусеба: удивительно изменился характер его. В худшие дни, во время жестокой бессонницы, которой он был обязан преследованиям Базилиуса, его настроение было лишь печальным и тревожным; с тех пор как он попал в хижину буддиста, нрав его сделался диким и угрюмым; голландец выказывал себя грубым, раздражительным по отношению к хозяину дома и часто принимал его заботы с холодным пренебрежением.
Хотя с того рокового вечера, когда он покинул Гавое в обществе негритянки, прошло много дней, ни одним словом он не упомянул о том, что прошлое живо в его памяти, ни одним словом не показал, что думает иногда об Эстер и о своем ребенке; все же порой он уходил в глубокие размышления, и тогда вздохи, вырывавшиеся из его груди, выражение его изменившегося лица доказывали, что безразличие давалось ему, возможно, не без жестокой борьбы.
Эусеб уже две недели находился в хижине Аргаленки и слабел так быстро, что можно было подумать: смерть уже отметила свою жертву.
Со своей стороны и Арроа уже меньше заботилась об Эусебе; часто она оставляла его одного на целые часы, чего никогда не случалось в начале их знакомства.
Ее отсутствие удивительным образом действовало на Эусеба.
Стоило индианке покинуть хижину, казалось, молодого человека покидали все еще оставшиеся в нем жизненные силы, он впадал в глубокое уныние; иногда он предавался отчаянию, причины которого как будто были неизвестны и ему самому.
XXVII. Неожиданное известие
Проснувшись на рассвете, Эстер ван ден Беек очень удивилась, не обнаружив Эусеба рядом с собой.
Предположив, что ее муж решил воспользоваться утренней прохладой, чтобы прогуляться по окрестностям, она позвала Кору и велела принести малыша.
Кора не ответила; на зов явились другие служанки и сообщили госпоже, что Коры нет на постоялом дворе, что циновка, на которой она должна была спать, осталась нетронутой.
Изумление молодой женщины не переросло в подозрение, ее сердце не искало связи между исчезновением Коры и ранним уходом мужа.