Литмир - Электронная Библиотека

Говоря о поэте как о «стихийном человеке», я хочу сказать, что есть тайна – и я не собираюсь её разгадывать, – тайная грань, которую Мандельштам, к счастью, не переступил и за которой начинается безумие. («Может быть, это точка безумия…») Что древнюю силу стихии удерживает, усмиряет тренированная сила культуры. Что поэт – та самая точка, в которой эти силы сходятся и через которую говорят, – «язык пространства, сжатого до точки».

Мы помним, о чём это. Но однозначная речь, которая

идёт в обход общепринятой логики стиха, обретает многозначность и словно принуждает нас пользоваться ею без разрешения, но просто, когда необходимо. Таковы многие строки М. – пучки смыслов – «чистых линий пучки благодарные».

Это не заумные и не безумные стихи, но стихи, опережающие разум. Потому что говорящий – «переогромлен». И земля – «перечерна» и «переуважена». Потому что «город от воды ополоумел», потому что «кристаллы сверхжизненные», потому что «ещё мы жизнью полны в высшей мере» (читай «высшую меру» в контексте времени).

И – «десятизначные леса». И – «тысячехолмия распаханной молвы…»

Мы хотим нормального смысла? Может быть, и найдём. Но, вымолвив приставку «пере-» или «сверх-», М. не знал, о чём будут стихи, он знал только, что – прав. Так что смысл – в этих четырёх или восьми буквах.

«Что делать нам с убитостью равнин…» – и что делать нам с этим вопросом? Ничего не делать. Слушать. Как сказано у Платона: «Только бы ты говорил!»

Конечно, кладоискатель будет копать. Он обнаружит, что скрипачку «с кошачьей головой во рту» М. видит из зала, и гриф скрипки, обращённый на него, в плане, с колками по бокам, с усиками струн, – это и есть «кошачья голова». Этот читатель увидел прекрасно: скорость его зрения и слуха равна скорости записыванья – потому он успевает рассмотреть и услышать. И всё же настигнутые и постигнутые строки лишь свидетельствуют о том, что мы уже знали. Иначе – и не догоняли бы.

Это взрыв эстетики. Эстетики как чередования норм. То, что простодушный и благодарный читатель усвоит с лёгкостью, «как простую гамму»: «Там я плыл по реке с занавеской в окне, с занавеской в окне, с головою в огне», – понять окончательно может только поэт. Он знает, какой силы взрыв даёт такую тишину и свободу. И если уж говорить о народной поэзии или песне, то – вот она: «Трудодень земли знакомой я запомнил навсегда, Воробьевского райкома не забуду никогда». Разве рифма «навсегда-никогда» возможна?

Это взрыв эстетики, на развалинах которой слова произрастают, например, так: «Как подарок запоздалый ощутима мной зима: я люблю её сначала неуверенный размах». (И в этой частушке «зима-размах» – рифма?) Взгляните на расстановку слов. С таким неумелым доверием к слову – я имею в виду две последние строки – относятся только дети.

Но вы не будете «взглядывать», вы не будете искать логику, вас не смутит грамматика. Идёт называние главных слов, каждое из которых могло бы стать началом нового стихотворения. Это своего рода огромный акростих. Или акрочерновик. Есть ли ещё книги, которые являют процесс работы с такой очевидностью? Причём не подготовительный и даже не конечный. Обратный, что ли… Как если бы Мандельштам из застихотворной тьмы возвращался к стихам и окликал их, наугад, второпях, пытаясь вспомнить хоть слово, надеясь, может быть, потом восстановить по нему целое, но сейчас – сейчас лишь бы стих не пропал без вести. И словно не успевая донайти что-то одно, он проговаривает уже следующее, из другого стихотворения, и вновь возвращается к первому, и т. д. – неслучайно одна и та же строка или одно и то же слово, как сигнальные ракеты, вспыхивают в разных точках книги.

Я думаю, здесь главное отличие поэзии М. от позднейшей. Современный поэт – догоняет слово. Мандельштам же – по ту сторону слова, он вытеснен из него какой-то противодействующей силой. Какой-то – но равной, по третьему закону Ньютона, силе действия. Потому те слова, которые ещё есть, – на вес золота. Их не размывает, «утопленница-речь» прочно уходит на дно. Это некие интонационные слитки. Кажется, что бы Мандельштам ни сказал – всё будет правдой.

Он становится безусловным, как явление природы, которому не нужен подтверждающий эпитет.

* * *

«В поисках утраченного времени».

Утраченным является не только прошедшее, но и будущее (будущее совершенное, то есть описанное в романе).

Автор настигает счастье, если оно совпадает с уже

воображённым. Так, все его герои появляются до того, как появляются реально, – именем ли Берма, книгами ли Бергота, разговорами о Германтах, запахом духов Одетты и т. д. Настигнув же их, Пруст, как правило, видит: «время», явившееся ему через «золотую дверь воображения», и «время», вошедшее в «постыдную дверь опыта», не совпадают.

Именно в этой разности бьётся его аналитическая препарирующая мысль, бьётся, – ибо поддержана вдохновением, жаждой любви, – то есть пристрастная, стягивающая нечто друг с другом, отчаиваясь, что не стянуть вполне, или разрывающая…

И у Пруста (как у Кафки) – вечная недостижимость. Прустовская недостижимость – прежде всего счастья. «Счастье нам достаётся, когда мы к нему охладеваем» («Под сенью девушек в цвету»).

* * *

Образ жизни: скажи, что меня нет дома.

* * *

Не хотите ли из тяжести недоброй прекрасное создать? Ведь появляется драгоценная иллюзия бессмертия. А раз так – убывает страх смерти, обретается достоинство… Нет? А зря…

Ведь если сжать цель жизни в единственную, бесконечную и мгновенную точку смерти и определить эту цель как способность достойно умереть – а достоинство и честь едва ли не лучшее, что есть в человеке, верно? – то стихи (и любое другое иллюзорное искусство) становятся незыблемы, непререкаемы и неприкосновенны.

* * *

Всё примерно ясно.

* * *

Есть лирика вечных тем. В её основе «высокое волненье». Темы эти не изнашиваются, но тускнеет лексика, затверживаются ритмы, вслед за большим поэтом в водоворот его открытия втягиваются поэты рангом пониже.

#Происходит забалтывание тем, их опошление (по терминологии Тынянова).

Тогда появляется авангард. Авангард взрывает пошлость. Он работает на поверхности, его энергия – энергия возражения, протеста, авангард выворачивает затасканную тему наизнанку, пародирует её, взрыхляет словарь, нарушает ритм. Авангард – это шокирование публики (к сожалению, вполне расчётливое) и затем – достаточно надолго – завоевание её.

Важнее, однако, процессы, идущие на глубине. Именно в том, нижнем течении вечных тем – основной состав человека. Там он дышит. Раз прочитав авангардиста, едва ли я буду его перечитывать. Это пауза, отдых. Это воздух улицы внутри проветриваемого помещения, но не воздух улицы на улице.

* * *

Каждое стихотворение – это новая попытка сказать всё, наконец-то сказать. Все прежние попытки не удались. Новое стихотворение неизбежно, ибо вчерашнее – уже неправда, уже не твоё.

* * *

Кто-то столь мучительно снился, словно бы уже во сне знал, что я не вспомню – кто.

* * *

Произведение потрясает не тогда, когда ты читаешь о себе нечто совершенно новое или, наоборот, нечто очень интимное, но когда ты не мог даже вообразить, насколько это о тебе.

* * *

Иногда авангардное искусство – история болезни, записанная самим пациентом, когда любая пьяная, безумная, невразумительная речь выдаётся за искусство. Что-то вторичное (вроде реакции: «сам дурак!»), или чисто социальное явление, или особая форма ущербности.

А иногда это можно сказать совсем не об авангарде.

* * *

Вдруг возник мой старый знакомец, большой книгочей, человек, внезапно предающийся какой-нибудь идее, как разврату. На сей раз он принёс доказательство бытия Бога, прочитав накануне книгу о Льве Толстом (если не ошибаюсь, С. Бочарова) и «Иккю Содзюн» Штейнера.

13
{"b":"778927","o":1}