Как ты уже поняла, милая, подозрительный по шпионажу, две недели я трясусь вагонзаком в Саратов. Конвоиры пьянствуют, собачатся на самые антисоветские темы и роются в моих вещах – суки подлые, – еды почти не дают.
Разглядывая диезы решеток, за неимением прочих забот долгими остановками я размышляю о собственной судьбе:
«Верно ли прожита твоя жизнь, старик, если, истоптав пятьдесят пять лет, ты вдруг оказываешься в чреве казенной гусеницы, что через всю страну, то сжимаясь, то дергаясь вперед, тащит тебя к месту нового допроса? Правильно ли отыграна твоя пьеса, соколик, коли в столь приличном возрасте ты путешествуешь поездом, в котором шипит не шампанское, а подыхающий человек?..»
Вопросы эти, конечно, в пустоту. В действительности они необходимы мне только для того, чтобы не думать о тебе и чем-нибудь себя занять. Ехать две недели в Саратов – тяжело, ехать так утомительно и скучно.
– Чё, не очень-то они пекутся о нас, да? – выглядывая из-за чьего-то плеча, спрашивает вдруг анекдотист с полным выпавших клавиш ртом.
– Это путешествие, мой дорогой друг, мало чем отличается от времен гражданской войны…
– Так ты из белых, что ли, будешь?
– Из серых…
– Это как?
– А долго объяснять, уважаемый…
– Так ведь вроде есть у нас время на длинные беседы…
– Вот и давайте его промолчим…
Саратовская тюрьма, которую за форму ее называют «Титаником», оказывается укоренившимся в земле продолжением этапа. Острог как острог. Утром баландер приносит теплую водичку с солью, на обед подают болтушку с рыбьей головой. Вечером похлебка из зеленых помидоров и раз в месяц, если повезет, сахар, который насыпают прямо в руки. В такие моменты, разглядывая ладони, я представляю высохшую степь, которую укрывает снег.
Из хлеба я мастерю шахматы, однако каждые три дня находится мудачок, который фигурки мои тащит да съедает. Одним из сокамерников оказывается академик Вавилов, и я все время думаю на него – за большим именем прятаться легко. Вавилов целыми днями ходит туда-сюда и для чего-то бубнит, что в аресте его виновен Лысенко (будто теперь это может на что-то повлиять). Иногда великий советский ученый останавливается и в моменты такие начинает заниматься просветительской деятельностью, словно кто-то его об этом просит:
– Если же попытаться осмыслить наше время, – заводится он, – станет очевидно, товарищи, что мы просто-напросто не успеваем облагораживать народные массы! Ровно так, как мы не можем окультурить все поля, не получается у нас пока (!) и вывести нового человека. Несмотря на все сложности и препятствия, людей рождается всё больше, а количество образованных граждан остается на прежнем уровне. Как результат, у нас увеличивается пропасть между образованными и необразованными людьми. Если так пойдет и дальше, однажды мы заметим, что сорняк – наша главная и единственная культура!
– Ничего, война перепашет! – раздается с верхних нар.
Я слушаю и улыбаюсь. Ты же знаешь, милая, жонглирование метафорами меня никогда не раздражало. Понятно, что каждый спасается как может. Этого сдавшегося бедолагу мне даже немного жаль. Маловероятно, что он выберется отсюда. Академик наверняка умрет здесь голодной смертью, и единственное, на что ему теперь стоит рассчитывать, – соседнюю улицу, которую много лет спустя, признав ошибки партии, зачем-то назовут в его честь.
«Будет настроение, – думаю я, – обязательно расскажу тебе, мил человек, чем в действительности удобряют эту землю».
Пока же, закрыв уши руками после французского и турецкого, после польского и болгарского, в мыслях поцеловав тебя, я берусь за изучение нового языка:
Айк – икона
Балабас – сахар
Вара – контрабанда
Гамза – деньги
Декча – голова
Енгин – опасность
Журня – морг
Запомнив самые необходимые в новой жизни слова, я закрываю глаза и готовлюсь заснуть, однако сделать этого не успеваю – меня вызывают на первый саратовский допрос.
Допрос первый #
Войдя в сумеречную камеру, я хрюкаю и улыбаюсь. Да-да, так и происходит, поверь мне! Сдержаться сложно, смешок вырывается сам собой. Следователю моему нет и тридцати. Лицо чистое, румяное, пионерское. Перепелица Павел Андреевич – будем знакомы!
Едва взглянув на него, я понимаю, что щеки молодца наливает свежая чекистская кровь. Новый кадр. Очевидно, паренек пришел в органы после последней волны чисток. Орленок в чужом гнезде. Персонаж, судя по всему, старательный – такой юный, а уже старший следак. В то время как его сверстников в срочном порядке вывозят погибать на разворачивающуюся бойню, он – серая мышка – усердно штампует расстрельные статьи. В Москве у следователя Перепелицы новая квартира в доме на улице Горького – есть за что сражаться.
«И соседи у него, – думаю я, – непростые: на лестничной площадке, вероятнее всего, квартирует Минос – судья царства умерших, этажом выше Геката – богиня мрака, а под ним, вне всяких сомнений, то и дело передвигают мебель подполковники Танатос и Гипнос…»
Следователь Перепелица берет с места в карьер. Биографию мою он меряет косой саженью, спрашивает то о службе, то о Великой войне. Дельце это ему хочется сшить наскоро, однако помогать в столь спорном предприятии я не готов – мне, как ты понимаешь, умирать не с руки.
– Значит, будем бодаться?
– Никак нет, товарищ следователь…
– Я вам не товарищ!
– Тоже верно…
И хотя Харон – такой же штатный сотрудник НКВД, как и Перепелица, лодка его всё же имеет некоторое расписание – несколько первых ходок я предпочитаю пропустить.
– Нестеренко, у нас с тобой есть два варианта: ты сейчас же мне честно во всем сознаешься, и суд, принимая во внимание твое содействие, вынесет справедливый советский приговор, или же…
– Или же?
– Или же есть путь второй… Думаю, тебе, человеку военному, объяснять не нужно. Скажу только, что путь этот потребует от меня применения всех методов оперативной работы…
– Прямо всех?
– Да, Нестеренко, всех!
– Что ж, в таком случае я предпочитаю его.
– Хорохоришься, значит?
– Хочу, чтобы невиновность моя была доказана всеми возможными способами, гражданин начальник!
– Ну что ж…
«Ясно», – недовольно ворчит Харон и, выбросив окурок, отталкивается веслом от берега.
Покамест нам не по пути.
Так и не сумев наскоро усадить меня в кимбий, следователь Перепелица вынужденно открывает многомесячный марафон допросов, в котором одни наши встречи оказываются стремительными, как влюбленность, а другие совершенно бесконечными, как боль.
– Ладно, Нестеренко, сегодня мы с тобой вот с чего начнем: расскажи мне, за сколько сгорает человек?
– Что?
– Я спрашиваю тебя, за сколько сгорает человек?
– За жизнь! – вырывая волосок из носа, отвечаю я.
– Нестеренко!
– Человек сгорает за полтора часа, товарищ следователь.
– Я уже говорил тебе, что я тебе не товарищ!
– Простите великодушно…
– Продолжай!
– Если причиной смерти становится расстрел, – спокойно и подробно объясняю я, – в ведерке с прахом остаются пули – одна, иногда две…
– Разве пули не плавятся при такой высокой температуре?
– Это зависит от сердечника…
– Понимаю… Показывай дальше!
– А что дальше?
– Нестеренко, показывай с того места, на котором вы со следователем остановились в Москве, рассказывай относительно ночи, когда в крематорий приехал Голов и потребовал от тебя выдать ему прах Зиновьева и Каменева…
– Понял, показываю дальше: обыкновенно пули из праха никто не извлекал…
– Почему?
– Потому что на все пули не хватило бы ведер…
– Так, давай без литературы!
– Давайте…
– Значит, Голов потребовал от тебя прах Зиновьева и Каменева, верно?
– Верно. В ту ночь Голов действительно потребовал, чтобы я вынес ему прахи больших товарищей Советского Союза Зиновьева и Каменева, из которых он собственноручно на моих глазах извлек пули…