«Вам я, конечно, не вправе не рассказать всего, но признаюсь Вам, как-то совестно занимать Вас делом, теперь уже прошлым и вдобавок не стоящим выеденного яйца. Вы, может быть, слышали, что Н. Г. Рюмин, воспользовавшись крайнею неопытностью моей матушки и сестры в денежных делах, довольно бесцеремонно провел их по одному вексельному делу, по которому он был поручителем. На обеде в Сокольниках я против воли вовлечен был в объяснение с ним и, при свидетелях, сказал ему довольно резко, что не желаю иметь дело с человеком, которого не уважаю. После долгих переговоров, которые ни к чему не могли повести, его племянник Кондоменцев, по поручению своего дяди, потребовал от меня удовлетворения, и в Троицын день мы стрелялись. По первому разу ни мой противник, ни я не выстрелили; по второму разу он выстрелил и промахнулся, а я разрядил свой пистолет в землю. Тем дело и кончилось. Говорят, что Н. Г. Рюмин остался доволен; я тоже не имею причин тужить. К счастью, матушка ничего об этом не знала и не знает»[89].
Поражает тон этого самаринского письма. Он рассказывает про дуэль как бы между делом. Это, конечно же, выставляет Самарина в мужественном и героическом свете. Окажись он вместе с ополчением в бою во время Крымской кампании, или встреть он мятежников во время своей миссии в польском царстве, он не дрогнул бы, нет сомнений. Не дрогнул Самарин и на политическом поприще, в постоянных боях за национальные интересы русских, и на мировой арене, и внутри империи. Биограф Самарина пишет, что «жизнь сделала из него политического борца». И философского борца, замечу от себя. И просто – борца.
Самарин с политической чуткостью предвидел новую войну, причина которой – новый зарождающийся деспотизм в Германии. В письме к своей подруге, баронессе фон Раден, в 1870 году философ писал о франко-прусской войне: «…Нельзя не распознать в упоении прусским триумфом фальшивые ноты, режущие слух. Преклонение перед силой начинает преобладать над культом свободы – этот симптом нам известен, новый деспотизм в зародыше… Концентрация сил, подобная той, что произошла в Пруссии, порождает войну, а не ждет ее. Расовые столкновения, как в V веке при наличии железных дорог, телеграфов и пулеметов, – вот что, видимо, приготовило для нас будущее…»[90]. Время показало, что Самарин не ошибался. Человек, который готов к войне в свое время, едва ли ошибется насчет будущей войны. Юрий Федорович Самарин был таким человеком.
Константин Николаевич Леонтьев
(1831–1891)
«…Я ужасно боялся, что при моей жизни не будет никакой большой и тяжелой войны. И на мое счастье, пришлось увидать разом и то и другое совместно – и Крым, и войну».
К моменту начала Крымской войны (1853–1856 гг.) в России не хватало военных лекарей, поэтому студентам-медикам старших курсов было предложено досрочно закончить обучение, если они пожелают отправиться в Крым. Пойти на войну добровольцами пожелали многие, и в их числе К. Н. Леонтьев, который спустя годы вспоминал об этом своем решении: «Я все думал о Крыме, о Южном береге, об этой самой Керчи („Где закололся Митридат…“). Думал я также и вообще об войне, я ужасно боялся, что при моей жизни не будет никакой большой и тяжелой войны. И на мое счастье, пришлось увидать разом и то и другое совместно – и Крым, и войну». Свое решение философ комментировал так: «Я бы презирал себя до сих пор, если бы не поехал тогда в Крым»[91] – добавляет философ.
В 1853-м году у Леонтьева случилось много всего: литературный взлет, любовная история с непростым разрывом, знакомство и дружба с Тургеневым, который начал протежировать молодого литератора…
Собственно, Тургенев как раз и отговаривал Леонтьева от женитьбы, советовал юноше «броситься в жизнь».
Леонтьев и бросился – поехал на войну.
Ю. П. Иваск пишет, что один из старших братьев Леонтьева отговаривал его ехать на войну: «Как ты с твоим человеколюбием, с твоей гуманностью будешь неприготовленный лечить людей… делать ампутации»[92] – говорил философу брат. Но Леонтьев сознательно искал войны. Вот как он пишет о войне в своем очерке «Сдача Керчи»: «Я все думал о Крыме, о Южном береге, об этой самой Керчи („Где закололся Митридат…“). Думал я также и вообще об войне, я ужасно боялся, что при моей жизни не будет никакой большой и тяжелой войны. И на мое счастье, пришлось увидать разом и то и другое совместно – и Крым, и войну».
Поскольку Леонтьев не был казенным студентом (т. е. учился за свой счет), то он имел право указать самостоятельно желательное место службы. И «еще прежде высадки союзников в Крым, летом 54-го года, я, в прошениях моих и личных разговорах с медицинскими властями, прямо указывал на Севастополь и Керчь как на места, в которых я служить желаю, именно потому, что там можно ожидать военных действий». Однако в Севастополе вакансий к тому времени уже не было, и Леонтьева отправили в военный госпиталь под Керчью.
Леонтьев заключает по этому поводу: «Итак, хоть степную и восточную часть Крыма я увидал; но никакого даже подобия военных действий до сих пор вблизи не вижу. Мне хоть бы подобие, одно подобие! Что делать? Проситься в Севастополь – это бы лучше всего. Там уж не подобие. Там и докторов убивают!..»[93]. В госпитале Леонтьев занимает место ординатора (единственного). Больных много, Леонтьев писал матери, что в первое время решительно не знал, кто чем болен, и постоянно бегал к себе в комнату за медицинским справочником. Кроме того, жизнь в тыловом госпитале скучна, а это для молодого философа-эстета было хуже самой большой опасности.
Потом Леонтьеву расскажут очевидцы, что все вакансии врачей в Севастополе решительно заняты, желающих слишком много, и что ему поэтому придется оставаться в Керчи, тем более что многих раненных привозят именно сюда.
Но у Леонтьева созревает мысль, как исправить положение:
«Я недолго думал, – пишет Леонтьев – и решился проситься в какой-нибудь полк. Я надел вицмундир, надел шпагу и каску и поехал в Керчь». Леонтьев отправился прямо к генералу Врангелю, которого он знал по Керчи (Врангель был там на осмотре). Врангелю, узнавшему молодого врача-ординатора, Леонтьев заявил прямо, что желает поступить в полк, «особенно если здесь откроются военные действия».
Генерал обещал не забыть Леонтьева и при случае пристроить его к казачьему полку. Врангель не забыл нашего философа, и той же весной Леонтьева прикомандировали к Донскому Казачьему № 45 полку. Полк этот был известен еще до Крымской войны. 3 апреля 1853 года низшим и высшим чинам полка была выражена благодарность наказного атамана генерала от кавалерии М. Г. Хомутова Приказом № 8 по Войску Донскому[94]. Леонтьев, однако, ничего не знал про этот 45-й полк, в том числе как до него добраться. Как вспоминает философ, он понимал лишь, что в полку о каких-либо серьезных и последовательных медицинских занятиях думать не придется, что нужна там будет лишь самая первая медицинская помощь, а больных и раненых все равно придется отправлять в госпитали. Его ждала впереди та самая война, посмотреть которую он так жаждал вблизи.
Леонтьев пишет, что весь остаток дня он провел в спокойной и мечтательной лени: «Здесь обязанности кончились; там еще не начинались… Да и какие еще там, в степи, будут обязанности до тех пор, пока не грянут выстрелы? Быть может, никаких. А весна так хороша! И небо, и море, и степь так теперь веселы и ясны! И я буду там, с казаками, на коне! С этими мечтами и приятными мыслями я крепко заснул».
Прибыв в Керчь, Леонтьев направляется не в свой казачий 45-ый полк, но в гостиницу, чтобы отведать там кофею с белым французским хлебом. Гостиница расположена как раз в той стороне города, откуда идет неприятель, поэтому, пишет Леонтьев, «в случае бомбардировки я хочу быть в опасности, а не избегать ее… Мне бы нужно только поесть и выкурить сигару… А там пусть летят ядра и бомбы… Я их что-то не очень боюсь».