В докладе «Коллизия микро- и макроподходов», предшествовавшем этому заключительному выступлению, Ю. Л. подробнее, чем прежде, рассмотрел связи «прагматического поворота» во французской историографии с социологическими дискуссиями (предпочтение И. Гофману[87] в противопоставлении Э. Дюркгейму и П. Бурдье, труды Л. Болтански и Л. Тевено[88] как опора теоретиков применения «прагматического поворота» в истории) и показал, как происходит сдвиг интереса от исследований массового и «сериального» к исследованиям конкретного индивида и конкретных «ситуаций» в конкретных трудах самых авторитетных для его среды и его времени историков: Ж. Дюби, Ж. Ле Гоффа, Н. Земон Дэвис, Р. Дарнтона (последний представлял, кажется, относительно новую фигуру в этом ряду). Концептуально было подчеркнуто два аспекта: а) уже упомянутое выше рассуждение об обращении к конкретному индивиду и отдельному казусу (ситуации) как некоей «самодостаточной тотальности», «позволяющей осмыслить сущностное», однако «не сводя его к усредненному»; и б) неслиянность микро- и макроперспектив исследования, поскольку они требуют разных (даже логически разных) исследовательских процедур. Иными словами, по мысли Ю. Л., рассмотрение индивида как такой тотальности «сочетает – хотя и не сливает! – анализ индивидного и [анализ] массового»[89].
Тем самым была отчетливо поставлена проблема исторического обобщения, не сводимого при таком взгляде к привычному восхождению от частного к общему[90]. Речь шла о том, чтобы найти способ поместить конкретный казус в исторический контекст (поскольку замкнуться в описании «изолированных казусов» означало бы «конец истории как способа осмысления прошлого»[91]), но при этом не утратить его специфики и уникальности, – иными словами, о поисках исследовательского пути между Сциллой «образца» (открывающего в казусе лишь типичное и серийное, «репрезентативное») и Харибдой «анекдота» (истории-story, ни о чем, кроме как о самой себе, не говорящей). Характерно, что в обоих этих докладах Ю. Л. возвращается к размышлениям о противоположности микро- и макроподходов как своего рода кальке апории «жизни» и «науки» (и возвращает ссылки на труды Г. С. Кнабе, развивая их обращением также к К. Гинзбургу, З. Кракауэру и др.[92]) – хотя продолжает одновременно использовать и идеи Л. М. Баткина.
Именно эта проблематика, основанная фактически на поисках выхода за пределы традиционного соотношения индукции и дедукции как способов перехода от общего к частному и обобщения в историческом исследовании, и была заострена в переиздаваемом здесь заключительном докладе «Многоликая история». Ю. Л. вновь подчеркивал противостояние единичного и массового, отражающееся в неслиянности нацеленных на исследование каждой из этих сфер микро- и макроподходов, как и непременную востребованность обеих этих перспектив, разрешающуюся в исследовательской практике историка лишь по принципу дополнительности (понятие, восходящее к принципу интерпретации квантовой механики Н. Бора). Это сочетание различного и делало историю «многоликой».
В дальнейшем, как мы уже видели, Ю. Л. продолжит размышления о множественности понимания истории в серии статей о «странном прошлом»[93]. Тут акцентировалось «сосуществование разных вариантов исторического знания, того, которое исходит из функционального единства всех элементов общественного целого, и того, которое признает его „недостаточную системность“, дискретность, прерывность и возможность существования внутри этого целого „разъемов“, автономных фрагментов, „чужеродных элементов“, незапрограммированных казусов и пр.»[94]. Такое видение и заставляло Ю. Л. говорить о переосмыслении самого предмета исторического знания, которое лежало в основе казусного подхода.
Важный аспект этого иного видения, как заметно хотя бы в приведенной цитате, составляла, конечно, фрагментация истории, проблема, чуть ли не набившая тогда, при всей ее важности, оскомину (отчасти, может быть, из-за ее неразрешимости[95]). Однако суть такого переосмысления не сводилась к фрагментации. Кажется парадоксальным, что историк, столь упорно во всех предыдущих трудах взыскующий исторического синтеза, мог теперь быть воодушевленным этой «фрагментацией». Но именно «разъемы» и «зазоры» в общественных системах и структурах оставляли при таком видении пространство индивидуальному выбору и проявлениям индивидуальной субъективности – как мы теперь бы сказали, агентности действующих лиц истории, индивидуальному вообще. Речь тем самым не сводилась к извечному вопросу о свободе воли (эта связь обсуждалась в дискуссиях о «Казусе»[96]). Вопрос об общественном резонансе индивидуальных поступков и, шире, о «переходе от единичного и индивидуального к массовому и общепринятому»[97] теперь требовал иначе видеть устройство целого; структуры не оставляли места индивидуальному (а потому Ю. Л. считал недостаточным и изучение отдельного лишь как свидетельства типичного). Вероятно, поиски способов сочетать микро- и макроподходы и были новым ракурсом стремления приблизиться к историческому синтезу, хотя он виделся как все менее достижимый (в одной из лекций Ю. Л. скажет «пресловутый синтез», не отрицая его важности, но отмечая нередкую невозможность его выстроить[98]).
Трудно не увидеть связь предложенной проблематики в целом с дискуссиями, которые прежде велись в среде советских «неофициальных» гуманитариев, медиевистов в особенности. Здесь заметны следы не только известной «дискуссии о личности», состоявшейся в семинаре А. Я. Гуревича по исторической антропологии и затем опубликованной в «Одиссее», где столкнулись в особенности позиции Гуревича и Баткина (утверждавшего, что личность – сугубо нововременное явление)[99], но и более ранней и, кажется, менее известной, внутренней и преимущественно устной полемики сторонников истории ментальностей (включая Ю. Л.) против обращения Баткина к отдельным, притом исключительно выдающимся, «высоким» фигурам прошлого, как и против его мало верифицируемых методов исследования[100]. Переосмысление своих прежних позиций и характер теперешнего отношения к ним Ю. Л. отмечает в статье «Что за „Казус“?» вполне открыто. Однако кажется, что критика в адрес «Казуса», о которой я упоминала вначале, и раздавалась из пространства этих прежних дискуссий.
А. Я. Гуревич, как и многие, отрицал саму постановку проблемы противостояния микро- и макроподходов, ссылаясь на то, что исторический синтез достигается разными методами и основывается на переходах между конкретным и общим, и говорил о практической неосуществимости полноценного исследования отдельного индивида в Средние века в силу скудости источников, о которой Ю. Л. «превосходно знает» (не случайно, по мнению Гуревича, большинство микроисторических трудов было посвящено Новому времени). Это служило опровержению высказанной Ю. Л. критики в адрес истории ментальностей и исторической антропологии в целом, так что медиевисты оказывались обречены сосредотачиваться на исследовании коллективных представлений[101]. Характерно, что и Ю. Л. в первой версии статьи «Что за „Казус“?» упоминал о сложности обращения к индивидуальному в отдаленные эпохи прошлого – не только в силу скудости необходимых для этого источников, но и из-за сомнений специалистов в самом существовании индивидуального в Средние века, – что потом было целиком из текста убрано, поскольку источники, неожиданным образом, во все большем числе теперь сообщали иное[102]. Л. М. Баткин, доброжелательно и иронично критикуя и возмущенную позицию Гуревича, и воодушевление Ю. Л. (как и выступления почти всех других участников конференции), развивал аргументацию, высказывавшуюся им прежде как об историческом синтезе, всегда остающемся лишь горизонтом каждого отдельного исследования, так и о неустранимом прогрессе в ходе истории и о том, что именно следует понимать под предложенной им в статье 1986 г. дополнительностью социологического и культурологического (бахтинского) подходов, а значит, и под индивидуальной уникальностью[103]. Ни тот ни другой критик не приняли (не услышали?) прочерченной Ю. Л. связи между отказом от гомогенного видения «общественного целого» и обращением к индивиду, чья субъективность и чей выбор существуют и за пределами социальных институтов, структур и систем, в их «разъемах».