В сущности, немного. Но этого было достаточно.
И еще одно: количество и качество времени, которое мы – взрослые – уделяем ребенку. Количество и качество нашего общения с ним. Общения самого разного – пусть будут не только и не столько разговоры, сколько совместное действие, поездка, игра, даже молчание. Никакие подарки и материальные блага не заменят подобной школы социальных, этических, культурных навыков.
В этом плане у меня было самое счастливое детство, какое только можно представить. Оно подарило мне не исчерпанный до сего дня запас оптимизма, веры в жизнь и принятия ее. Дружба с родителями – ценность, не подлежащая девальвации, и я обладала ею в полной мере.
Чего стоили хотя бы наши с братом путешествия в широкую родительскую кровать по утрам в выходные дни! Сколько было шуток, песенок, стихов, поддразниваний, кувырканий, серьезных и проказливых признаний! Совместные завтраки и обеды, семейные праздники, «взрослые» вечеринки, с которых нас никогда не прогоняли. Все свои отпуска родители проводили с нами, и эти летние дни превращались в кладовую всевозможных общих впечатлений.
«Воспитания» как такового просто не было. Были редкие, но всегда нужные, уместные и честные оценки поступков и проступков. И была постоянная уверенность: тебя поймут. Может быть, не в силах будут помочь, но поймут обязательно.
Кто из наших классиков лучше всех написал о детстве? Общепризнанные вершины принадлежат двум Толстым (Льву и Алексею), С. Аксакову, И. Бунину, И. Шмелеву – я имею в виду «Детство. Отрочество. Юность», «Детство Никиты», «Детские годы Багрова-внука», «Жизнь Арсеньева», «Лето Господне». Печально, что в силу устаревания бытовых деталей и слишком обстоятельной манеры письма эти книги сейчас почти не читают. А жаль: в них сосредоточен неисчерпаемый запас оптимизма, любви и светлой ностальгии, чего так недостает, скажем, «Детству» М. Горького, который, по-моему, так никогда и не ощутил себя ребенком.
Радостное богатство детского восприятия мира с пронзительной выпуклой красочностью запечатлел В. Катаев в своей повести «Белеет парус одинокий». Сочувствие и сопереживание – эти важнейшие качества воспитывают такие любимые тексты моего детства, как «Гуттаперчевый мальчик» Д. Григоровича, «В дурном обществе» и «Слепой музыкант» В. Короленко (в последнем произведении присутствовал и немаловажный «отрицательный» урок – эгоцентризм Петра, больно поразивший меня в свое время). А лучшая характеристика детской да и всечеловеческой этики содержится, конечно, в «Маленьком принце» А. Сент-Экзюпери.
Пора, однако, оторваться от сей неисчерпаемой темы. Напоследок замечу только, что значимым последствием такого погруженного в книги детства, как мое, оказалось непоколебленное до сей поры убеждение: литература – важнейшая часть как окружающего мира, так и моего собственного существования. И мало что сравнится с ней по степени необходимости.
Отрочество: в школе и дома
(1960–1963)
Отчетливо помню событие, с которого кончилось детство и началось отрочество, другими словами, осознание себя как отдельной личности: это мое месячное пребывание в больнице в январе 1960 года (мне одиннадцать лет) с миокардитом. Родителей не пускали даже с краткими посещениями, разрешали только записки и передачи. К тому же именно в это время мне пришлось надеть очки. Сознание собственной ущербности, непоправимого отличия от других было очень болезненным, следовало как-то справиться с этим. Как всегда, помогли книги. Я подружилась с самой старшей девочкой в палате – Тэла училась уже в девятом классе, но нам всегда было о чем поговорить. Она как раз недавно прочитала «Овода» Э. Л. Войнич, ее рассказы меня заворожили, и вот после выписки она вручила мне долгожданный томик.
Артур Бертон, Феликс Риварес, Овод стал одним из любимейших моих героев. Преодоление себя, собственного страдания, мужество сопротивления обстоятельствам во имя большой цели – все это сыграло огромную роль для становления еще детского характера, потребовало ставить перед собой значимые и нелегкие задачи. В сущности, Оводу я обязана и своей золотой медалью, и красным дипломом, и упорством в научной работе. А еще надолго заворожила тайна личности, обаяние и неразгаданность характера. Неосознанно я пыталась подражать ему даже в мелочах, интригуя подруг своими фантазиями и выдумками. Предсмертное письмо Овода к Джемме помню до сих пор наизусть:
Дорогая Джим!
Завтра на рассвете меня расстреляют. Я обещал сказать вам все, и если уж исполнять это обещание, то только сейчас. Впрочем, к чему пускаться в длинные объяснения? Мы всегда понимали друг друга без лишних слов. Даже когда были детьми…
Сколько слез я пролила над этим письмом. Спустя некоторое время мама раздобыла томик Э. Войнич с обоими романами о Риваресе («Овод» и «Прерванная дружба») и подарила мне с такой надписью: «Наташа! Дарю тебе твою любимую книгу, над которой мы вместе плакали. Но больше слез не нужно – мужество и борьба!»
Как мать понимала меня, и сколько мужества понадобилось ей самой, чтобы не унижать мое детство и отрочество бесплодным сожалением и бесполезным сочувствием к моим болячкам. Хотя иногда отчаянно хотелось, чтобы тебя пожалели. Но именно этой мудрой жесткости я обязана тем, что окружающие никогда не считали меня инвалидом, что я всегда оставалась «на коне» в жизненных ристалищах.
Слезы над книгой… Счастлив ребенок, счастлив взрослый, испытавший это. Помню, как мама несколькими годами позже озабоченно жаловалась мне, что Коля (мой младший брат) не плачет над книгами, и с каким торжеством мы обе заметили его первые слезы над «Поднятой целиной», когда гибнут Давыдов и Нагульнов.
Трудно, почти невозможно осваивать эмоциональный опыт человечества вне искусства. Да и собственные унижения, беды, горести преодолеваются не то что легче, но как-то сдержаннее и успешнее, когда сформировано в твоей душе пространство героев, событий, строчек, звуков, картин.
Повлиял на меня и культовый советский роман «Как закалялась сталь» вкупе с канонизированной биографией его создателя – Николая Островского. Но в гораздо меньшей степени. Впервые зарождается мысль, что есть писатели и поэты «от Бога», а есть – «от биографии». Необычайность прожитого, интенсивность пережитого, подлинность и глубина чувства могут заставить человека весьма средних способностей и таланта создать значимое произведение. Такое впечатление у меня по сию пору держится от цикла «С тобой и без тебя» Константина Симонова и от некоторых стихотворений О. Берггольц (да простит меня Ольга Федоровна, чей талант, безусловно, крупнее, мощнее, трагичнее симоновского).
Кстати, на пороге XXI века обнаружится (не знаю, правда, насколько это достоверно), что почти вся героическая биография Н. Островского – его выдумка. Но для меня главным в этой фигуре остается несомненный факт единоборства с ужасной болезнью, лишившей его зрения и движения. В сущности, этого достаточно.
Роман Войнич заставил ощутить (пока еще не осознать) мощь и трагедию атеизма. Ведь подлинный атеизм обретается с не меньшим трудом, мукой и страстью, чем подлинная вера. Человек от рождения гораздо более склонен к вере, нежели к безверию. Долгое время спустя, когда я уже познакомилась и с Ветхим, и с Новым Заветом, любимой строкой из Евангелий оставалась следующая:
Оставь, что тебе до нас, Иисус Назареянин!
Я и сейчас не верю в любовь и сочувствие Христа, Яхве, Аллаха – любого божества – к людям, к человечеству. Вряд ли человечество в целом этой любви заслуживает. Любопытство – да, оно вполне может быть им (богам) свойственно:
Бог нашей драмой коротает вечность —
Сам сочиняет, ставит и глядит.
(О. Хайям, пер. И. Тхоржевского)