В 10–20-е годы ХХ в. Ремизову наследует новое поколение прозаиков: Замятин, Бабель, Пильняк, Вс. Иванов, С. Клычков, образуя одно из направлений прозы 10–20-х годов.
Уже в эмиграции, в 1950 г., Ремизов сказал, что считает Пильняка своим учеником: «В Берлине в 1922 г., не покладая рук, отделывал свои рассказы под моим глазом. Я отучал его от школьной грамматики, научил встряхивать фразу, переводя с искусственно-книжного на живую речь; перевертывать слова и разлагать слова – перевертывать, чтобы выделить и подчеркнуть; разлагать – слова излучаются и иззвучиваются. Отвадка от глагольных и ассонансов: в прозе от них месиво, как гугня в произношении. О “щах” и “вшах” ничего тогда не говорил, сам сидел в них по уши»122.
Сопоставим тексты двух авторов.
Из повести Ремизова «Часы»: «И зачем жить, коли помру! – протяжно застонало в старике <…>, и вспомнилась ему молодость, здоровье, жена покойница, вспомнились, как такое далекое и невозвратное, поверить трудно, что было оно, и не во сне было, а на самом деле.
Приподнялся старик на диване, разинул рот. И сидел так с единой ноющей болью, вспоминая далекое прошлое, с единой ноющей болью, вспоминая невозвратное прошлое»123.
У Пильняка встречаются похожие языковые конструкции с повторами (рассказ «Без названия»): «…Перелесок осиновый, сумерки, дождик. Дождик каплет мелкий-мелкий, серый, сырой. Осины пожелтели <…> Дорога прошла осинами, колеи набухли грязью, дорога вышла в поле <…> Сумерки, мелкий-мелкий моросит дождик…»124.
Из рассказа «Повесть непогашенной луны»: «На перекрестке двух главных улиц города, там, где беспечной вереницей текли автомобили, люди, ломовики,– стоял за палисадом дом с колоннами. Дом верно указывал, что так, за палисадом, подпертый этими колоннами, молчаливый, замедленный палисадом, – так простоял этот дом столетье…»125.
Прибавлю, что одна из глав повести Ремизова «Пруд» (1905, 1911) названа «Мать – сыра земля». И так же Пильняк озаглавил свою повесть 1927 года.
Похоже, все это и впрямь следы влияний Ремизова, однако есть еще один «учитель» у Пильняка, который конструирует свою стилистику из разных источников, – А. Белый, особенно ранний (1901–1907 гг.), периода четырех «Симфоний», когда он только подступался к новой прозе, используя ритмику и фонетику стиха (эту фонетику возьмут у него футуристы. А. Крученых со знаменитыми строчками 1912 года: «Дыр, бул, щил//Убещур…» восходит к фонетике Белого в «Симфониях», а шире – к его экспериментам со словом).
Пильняк в «Голом годе» (1920) пишет:
«И теперешняя песня в метели:
– Метель. Сосны. Поляна. Страхи. –
– Шоояя, шо–ояя, шооояяя…
– Гвииуу, гаауу, гвиииууу, гвииииуууу, гаауу…»126.
Сравним со строками «4-й симфонии» (1907) А. Белого:
«Грязная развратница – город – раздевалась.
Ворох лохмотьев, как шепотный водопад, валился с нее, обнажая старушечье тело.
Чем бесстыдней лобзал ее ветер, тем бесстыдней мяукала она влюбленной кошкой:
“Уммау–ммуууу–моау–мау–ааум–яяйхр…”»127.
Ремизов и Белый в творчестве Пильняка дают повод для темы «Ремизов и Белый», которых – помимо других признаков – сближает пристрастие (вольное и невольное) к Гоголю. Оба и писали об этом не однажды, и в их прозе слишком заметны черты гоголевского наследия. Обнаруживаются они в конструкции образа.
«И уже казалось старику, что в больной голове у него завелись тараканы, и была голова его полна тараканьих яиц так, что пёрло. И с ужасом чувствовал он, что из глаз его уже высовываются тараканьи усы, чувствовал он запах тараканьих яиц и сидел с разинутым ртом и не двигался»128.
Во-первых, напоминает «Ивана Федоровича Шпоньку» Гоголя: «Надобно вам знать, милостивый государь, что я имею обыкновение затыкать на ночь уши с того проклятого случая, когда в одной русской корчме залез мне в ухо таракан. Проклятые кацапы, как я после узнал, едят даже щи с тараканами. Невозможно описать, что происходило со мною: в ухе так и щекочет, так и щекочет… ну, хоть на стену!».
Во-вторых, использована типичная гоголевская метафора – неподвижный человек с разинутым ртом. «Ужас сковал всех, находившихся в хате. Кум с разинутым ртом превратился в камень: глаза его выпучились, как будто хотели выстрелить; разверстые пальцы остались неподвижными на воздухе» («Сорочинская ярмарка»).
«…Пацюк разинул рот; поглядел на вареники и еще сильнее разинул рот» («Ночь перед Рождеством»).
«Манилов выронил тут же чубук с трубкою на пол и как разинул рот, так и остался с разинутым ртом в продолжение нескольких минут» («Мертвые души»).
Гоголевскую фантазию, особенно после Ремизова и Белого, можно классифицировать как пример абсурдистской прозы, которой только предстояло развиться в качестве одной из повествовательных линий. Вот небольшой текст А. Крученых из статьи «Фактура слова»:
«В полночь я заметил на своей простыне черного и твердого, величиной с клопа в красной бахроме ножек.
Прижег его спичкой. А он потолстел без ожога, как повернутая дном железная бутылка…
Я подумал: мало было огня?..
Но ведь для такого – спичка как бревно!..
Пришедшие мои друзья набросали на него щепок,
Бумаги с керосином – и подожгли…
Когда дым рассеялся – мы заметили зверька…»129 и т. д.
В контексте эстетических поисков начала ХХ в. эта образность воспринимается как одно из средств обновления языка прозы, хотя на фоне Ремизова и Белого она кажется подражанием, но не стилистике этих авторов, а направлению их работы. Вернее сказать, было общее движение, и внутри него разные авторы естественно обнаруживают совпадающие признаки.
Так оба совпадают, изображая структуру снов. В повести «Часы» (1908) Ремизов пишет: «Снился Косте сон, будто вырвал он себе все зубы и оказалось, не зубы носил он во рту, а коробку из-под спичек…, и ноги у него будто не ноги, а окурки. Вот и лезет он будто на этих своих окурках в пасть трубы невиданного огромного граммофона <…> Из сил Костя выбился, да и труба сужается: жмет, колет, сдирает ему кожу с головы. И видит вдруг Костя: перед самым его носом дыра. Заглянул он в дыру, а там пропасть…»130.
У Белого встречаются похожие образы:
«Шуту открылась неоглядная дыра. И, протягивая руки в дыру, шут сказал: “В трубы проваливаются”.
“Проваливаются”.
И он провалился. <…>
А он вспоминал в трубе…» («4-я симфония»)131.
«Ощущения отделялись от кожи: она стала – навислостью; в ней я полз, как в трубе…» («Котик Летаев», 1917)132.
В «Огне вещей» Ремизова есть сцена:
«“Боже, как грустна наша Россия!” – отозвался Пушкин голосом тоски.
Гоголь поднял глаза и сквозь слезы видит: за его столом кто-то согнувшись пишет.
“Кто это?”
“Достоевский” – ответил Пушкин.
“Бедные люди!” – сказал Гоголь и подумал: “Растянуто, писатель легкомысленный, но у которого бывают зернистые мысли”, и, заглянув в рукопись, с любопытством прочитал заглавие: “Сон смешного человека”. И проснулся»133.
Две стилистические аналогии идут на ум. Первая – из статьи А. Белого «Настоящее и будущее русской литературы» (1907): «А когда повернулся [Достоевский. – В. М.] к действительности, в глазах у него пошли темные круги; эти круги перенес он на лица русских интеллигентов <…> Этих интеллигентов назвал он “бесами”. И они ответили ему “Жестокий талант”»134.