Он хотел уйти от Грейс.
Одно слово – и Дилан изменит решение. Одно лишь слово. Но как раз его-то и не могла произнести Грейс, как бы больно ей ни было сейчас.
«Впрочем, – подумала она, – с чего ты вообще эта взяла? Потому что муж встретил жену в аэропорту? По его мимике? По тому, что он не набросился на нее с упреками сразу по прилету, не продолжил отложенный на выходные разговор? Ты, дорогая моя, выводы выстраиваешь на ровном месте, доктор Хаус позавидовал бы тебе».
– Как все прошло? – спросил Дилан, сворачивая с магистрали на улицу, ведущую к их району.
Грейс улыбнулась. Искренне. Ей даже стало немного стыдно за эту улыбку. Возможно, сейчас, в данную секунду, ее жизнь расходится по швам, а она улыбается. Живопись всегда стояла у нее на первом месте. Дилан это знал, она это знала, хоть и не признавалась вслух.
– Мне предложили провести выставку в «Центр Холле».
– Я так понимаю, это весьма престижно?
– Мягко говоря.
– Что ж, поздравляю. Ты умница.
– Спасибо.
Вот и весь разговор за час дороги от аэропорта до дома.
Солнце ушло за горизонт, когда их «Астон Мартин» остановился у ворот гаража и Дилан заглушил двигатель. Грейс разобрала дорожную сумку, с наслаждением приняла душ, а Дилан приготовил ужин.
Готовил всегда он. Вытирая голову полотенцем и глядя, как Дилан сервирует стол к ужину, Грейс захотелось обнять его и никогда не отпускать. Она понимала его, и если он решил всё-таки развестись, что ж, упрекать его она не имеет права. Но все же легкая обида сидела в ней поганеньким червяком и медленно точила душу.
Он все знал, когда делал ей предложение. Принял ее такой, какая она есть, и сумел убедить, что и сам разделяет ее взгляды, и, пожалуй, искренне их и разделял. Но прошли годы, он изменил свое отношение, повзрослел, взлетел по карьерной лестнице и теперь перешел к новым мечтам, к новым видениям их будущего, в которое она, Грейс, входить не могла, не хотела, боялась. Нет, он все еще любил ее, Грейс это знала. Просто в один прекрасный момент Дилан почувствовал, что ему мало их двоих в этом огромном трехэтажном доме. Ему хотелось, чтобы из дальних гостевых комнат долетал смех, ему хотелось переделать гостевые в детские. Хотя бы одну комнату.
– Садись, – сказал Дилан, раскладывая по тарелкам стручковую фасоль.
Фасоль немного пригорела и была более сладковатой, чем обычно. Муж редко портил блюда, если уж брался готовить самостоятельно. А в этот раз добавил слишком много сахара.
«Какие пустые мысли лезут в голову», – подумала Грейс.
Она решительно отложила вилку, взглянула на мужа и уже собиралась сказать то, что нужно было сказать, чтобы снять наконец это идиотское, угнетающее нервы напряжение, но, встретившись глазами с Диланом, нежно улыбнулась и уже не так решительно и, главное, совсем без вызова произнесла:
– Я не могу, понимаешь? Мы множество раз с тобой это обсуждали.
– За десять лет я так и не смог привыкнуть к этой твоей дурацкой привычке внезапно возвращаться к разговору, который был начат несколько дней назад. И потом, «не могу» и «не хочу» – это два совершенно разных понятия, – беззлобно заметил Дилан.
– Разве так уж внезапно? Разве он не подвешен в воздухе над нашими головами с того момента, как ты встретил меня в аэропорту?
– Может быть. Но как бы то ни было, возвращаться к нему я не хочу. Не вижу смысла. Ты твердо решила…
– Я ничего не решала. И уж тем более твердо, – перебила его Грейс. – В конце концов…
«…В конце концов, ты знал обо мне все, когда делал предложение. А теперь ведешь себя так, словно я обещала родить тебе по меньшей мере тройню», – хотела сказать она, но не стала. И слава богу. Глупо бы вышло. Как в дешевой оперетке.
Грейс злилась на себя. Злилась за то, что, в сущности, хотела того же, чего и муж. Она хотела детей. Множество раз представляла она себе, как выглядел бы их ребенок. С глазами отца, такими же серо-зелеными, большими и умными, с ее волосами – каштановыми, вьющимися… Она злилась на себя, потому что хотела того же, что и Дилан. Но не могла побороть себя.
Как только она представляла себя матерью, счастливой матерью прекрасного ребенка от любимого мужчины, петардой разрывалось в голове имя Эрик, и крохотное его лицо вспыхивало перед глазами, заслоняя собой прочие образы. И тогда чувство вины внезапно охватывало ее, душило, рвало душу на части, руки ее начинали трястись, комом что-то застревало в горле, не давало ни вздохнуть, ни разреветься в голос.
Но ведь прошло двадцать лет! Двадцать! И большую часть этих лет Эрик не бередил ее сердце, не волновал, не было Эрика ни в памяти Грейс, ни в образах других детей, которых она видела на детских площадках и в торговых центрах – повсюду.
Из года в год она жила тем, ради чего пожертвовала счастьем быть матерью – картинами. Впрочем, осознавала ли она тогда, чем жертвует? Разумеется, нет. Шестнадцатилетняя дурочка, залетевшая по глупости, так и не решившаяся сделать аборт, разве она чем-то жертвовала? Громкое слово это было придумано ею позже, в свое оправдание. На самом деле как раз на жертвы-то она и не была готова.
Она дала мальчику имя Эрик. Дала его в те дни, когда решила рожать. И время было упущено. И все чаще и чаще одолевала ее невыносимая тоска по загубленной карьере художницы, карьере, которую сулили ей с раннего детства, лишь только увидев ее работы. И тоска эта смешивалась с ужасом, ведь Грейс сама еще была ребенком. И стыд примешивался туда же. Она испугалась. Смалодушничала. Но аборт делать было уже поздно.
К тридцати годам имя Грейс Хейли знали все, кто интересовался современной живописью. Ее картины выставлялись на престижных выставках мира, она добилась всего, о чем мечтала.
И тут появился Эрик. И последние шесть лет не отпускал ее. Дьявол пришел просить расчет. Пора было платить за успех. Она заложила ему свою совесть, он долго держал ее у себя, вдали от Грейс, теперь вернул. Дьявол получил сполна, он всегда получает сполна с тех, кто вступает с ним в согласие.
Грейс не могла дать Дилану того, чего ему хотелось, – детей. Не могла психологически. Впрочем, их счастливая жизнь катилась под откос не только поэтому. Эрик – вот кто выбивал почву из-под ног. Вот где он? Последний раз он звонил Грейс за день до ее отъезда в Рим. Потом пропал. Конечно, он давно не ребенок. Он, в сущности, совершенно чужой человек, Дилан прав. И все же. Все же.
– Эрик не приходил? Не звонил?
– Нет, насколько я знаю. Но, может, стоить пересчитать серебряные приборы? Тогда мы узнаем, приходил он или нет.
– Дилан, перестань.
«Ну вот. Даже ужин не успели закончить», – подумала Грейс.
– Слушай, дорогая, – Дилан отложил вилку и нож, протер рот салфеткой, – я понимаю, ты…
– Не надо, не начинай. Не сейчас, хорошо? Я ужасно устала, рейс переносили три раза.
Дилан пристально посмотрел на нее. Затем встал из-за стола и принялся собирать посуду.
– Хорошо, – сказал он. – Ты права, конечно. Отдыхай.
Он сложил посуду в посудомоечную машину, поцеловал Грейс в щеку и вышел, оставив ее одну на кухне.
Грейс без аппетита доела остатки ужина и, прихватив бутылку вина, спустилась в подвал.
Он был переоборудован в мастерскую в первые же недели, как они с Диланом купили этот дом. Она работала под искусственным светом ламп, этого ей вполне хватало. Если же при ней начинали рассуждать о том, что настоящий художник должен творить только при свете солнца, Грейс снисходительно улыбалась. Такие люди мало что понимали в живописи. Снобы.
Иногда, когда настроение было игривым, она принималась объяснять им, что полосная точка обоснована исключительно техническими ограничениями живописцев прошлых веков. Под светом свечей действительно сложно работать.
Снобы с ней не соглашались, Грейс теряла интерес, зевала, уходила, сославшись на занятость. На самом же деле ничто не навевало на нее столько тоски, как разговоры о живописи. Ирония заключалась в том, что окружающие, едва узнав, чем Грейс зарабатывает на жизнь, старались говорить именно об этом. Они рассуждали о естественном освещении, о гениальности «Черного квадрата», о том, что картины пишут, непременно «пишут».