Упала уже с самого верха. Схватилась за кирпич, а он почему-то оторвался от стенки и полетел вниз вместе со мной. Наша ватага с рёвом бросилась по домам, остались только мы с Вовкой. Дома у нас всё равно никого не было, и ещё мне было очень больно.
Когда мы подходили к своему кварталу, навстречу уже бежали соседи, и Женькина мама впереди всех.
– Ах ты Боже мой! Что ты ударила, руку? Так – больно? А так? Очень больно? Почему ты не плачешь?
– Я же сама полезла и сама упала.
Женькина мама смотрит на меня во все глаза.
– Давай, понесу тебя.
– Нет, спасибо, я уже большая.
Она повела меня в «скорую». Водила к врачу, на рентген, на гипс и всё повторяла:
– Вы подумайте, не плачет ребёнок! Лучше бы плакала! Что война делает с детьми!
И плакала вместо меня. А я думала, какая она добрая! И ещё думала, мама опять будет ругать меня за выдумки. Нет, она будет плакать, потому что у меня сломана рука. Нет, будет ругать.
Мама ругала меня и плакала…
Дожди начались незаметно, с одного маленького дождя, но был второй и третий, и они уже не кончались по целым дням.
Мы не выходили на улицу. Как только начинался дождь, он шёл и у нас в квартире. Сначала капало в большой комнате у окна, и мы с Вовкой бросались в коридор за зелёным тазиком. Потом начинало протекать в спальне над шифоньером и возле стены, где раньше стояла мамина кровать.
Там капало меньше, и мы ставили две кастрюли – одну на пол, другую на шифоньер. За кастрюлями надо было следить и выливать воду с балкона.
Мы ждали маму. Начинали ждать её утром, когда только просыпались, ждали до темноты и потом, в темноте.
И тут я заболела свинкой. Лежала одна в маминой спальне, Вовке строго-настрого запрещалось входить ко мне, а любые мамины запреты выполнялись в точности. Я лежала целый день и слушала, как стучат по зелёному тазику дождевые капли, как булькает в кастрюлях вода.
Но вот, как и вчера, послышались тяжёлые шаги по потолку. Сжимаюсь от страха: кто это может быть? Вурдалаки, которыми пугала меня когда-то двоюродная сестра? Немецкие шпионы? Может, нас выследили тогда, с паспортом, шли за нами до самого дома?
Шаги стихли, потом снова послышались у окна, потом раздался страшный грохот… У меня останавливается дыхание. Не успеваю ничего понять, не успеваю испугаться, вижу падающий потолок в метре от моей кровати, ноги в сапогах и галифе, и на пол обрушивается наш сосед, Стукалов-старший.
– Чёрт возьми, не потолки, одно гнильё! – выругался он и пошёл к выходу. Такие чрезвычайные происшествия мамой не были предусмотрены, но Вовка даже не заглянул в дверь. Я лежала, смотрела на дыру в потолке и ждала маму. Как я ждала маму!
Мама ничего не смогла добиться от соседа.
– Что вы натворили? Почините потолок! Как же я с детьми, в зиму, с дырой на улицу?
– У вас не потолки, одно гнильё, их не починишь. А будете жаловаться, ответите ещё, я у вас на потолке брюки порвал, казённые.
Мы так и остались надолго с этой дырой в потолке, только заклеили её листом бумаги.
Мама записала меня в школу. Я так жду свой первый школьный день! И Вовка ждёт его радостно, непонятно почему, ведь он останется дома один.
До войны мамин шифоньер был обит внутри белой бумагой. Это очень кстати. Мы её вытаскиваем, и мама сшивает мне две тетрадки. На бумаге разводы от дождя, но это не важно, у меня две настоящие тетрадки! Мама линует мне в них по одной странице.
– Вот мне повезло, что до войны ты решила обить шифоньер бумагой! А ещё есть бумага в ящиках письменного стола, но мы её не будем трогать, пусть останется Вовику, он тоже пойдёт в школу через три года!
– Что ты! Кончится война, и вы будете писать в настоящих тетрадках.
Школа показалась мне большой и просторной, это сейчас она крошечная по сравнению с типовыми зданиями новых школ. А тогда… Широкая лестница, большие залы, по два на первом и втором этаже, классы выходят прямо в них. Мы медленно гуляем, как до нас, в женской гимназии, парами гуляли здесь гимназистки.
Школа переполнена. Занимаемся в химическом кабинете, парт нет, вся комната заставлена длинными чёрными столами со штативами.
Зима началась как-то незаметно. Закрыли дверь в мамину спальню, где был провален потолок, поставили буржуйку. Электричества у нас не было, радио тоже не было, не было и часов. Я не считала это трагедией, мне уже казалось, сколько я себя помнила, у нас не было ни света, ни радио, ни часов.
То, что было до войны, и что стало теперь, любили сравнивать взрослые. Я не сравнивала, там была совсем другая жизнь, и другая девочка смотрела на меня с довоенной фотографии, большеглазая, со светлыми локонами, похожая на куклу только-только из магазина.
Я опять опоздала в школу. Мама дежурила в училище, и мы проспали. Было так страшно светло!
Плакать мы начали, как только проснулись. Я – оттого, что опоздала, а Вовка – оттого, что плакала я. Оделась, натянула на себя ещё одно платье поверх того, в котором спала, кофту, шаровары с дырками на коленках – через них были видны дырки на чулках, – старое пальто, я из него давно выросла.
Вовка помогал, как мог, подавал одну одёжку за другой и тоже плакал. Потом пошла в школу. Я даже не спешила, не знала, который час, какой идёт урок. Каждый день начинался страхом – опоздаю! Успокаивалась только в классе, в своём углу. Но так я ещё не опаздывала ни разу.
Дежурная повела меня прямо к завучу. Та вышла из-за стола:
– Почему ты плачешь?
А я уже и сказать ничего не могу от отчаяния, от непоправимости того, что произошло.
– Почему ты опоздала?
– Мы проспали. Когда проснулись, было совсем светло.
– Кто это – мы? Ты и мама?
– Нет, я и Вовик, мой брат.
– Сколько ему лет?
– Четыре года.
– И вы сами просыпаетесь утром, вас никто не будит? А где мама?
– На работе.
– А часы у вас есть?
– Есть, папины, только они поломаны.
– Хорошо, иди в класс, перестань плакать, ты же взрослая девочка. И попроси Полину Павловну зайти ко мне, когда освободится.
Назавтра Саша стучит мне в окно.
– Что ты?
– Мне велели стучать тебе, чтобы ты не опаздывала!
– Спасибо!
На улице едва светает. По свежему снегу совсем немного следов. На лестнице только маленькие Сашины, по двору ещё одни, большие, от бокового флигеля, а по улице уже много, и чем дальше от дома, тем больше.
Вот он опять, воробей под акацией на углу, я его вижу здесь каждое утро. Ему, наверно, ещё холодней, чем мне, он весь нахохлился, распушил пёрышки и прыгает на одном месте, холодно стоять на таких тоненьких лапках.
Когда только кончится эта зима!
Полина Павловна не пришла в школу, вместо неё в класс входит завуч.
– Садитесь, девочки, я вам почитаю.
Очень холодно, единственное окно наполовину забито фанерой. Мы сидим в пальтишках, закутанные в платки крест-накрест, и слушаем «Робинзона Крузо». Честно говоря, меня не трогают его лишения. Я думаю, какой он счастливый! Там было так тепло!
Полины Павловны нет день и два. Мы узнаём, что она получила «похоронку». Идём к ней в низкий домик в глубине двора. Десять закутанных девчонок набиваются в крохотную кухню-прихожую, и в ней не повернуться. Полина Павловна открывает дверь в такую же крохотную комнату:
– Проходите, девочки.
Она стала как будто выше ростом, на плечах вместо старого платка, в котором она ходит в школу, чёрная шаль.
Она не спрашивает нас, зачем пришли, и я ругаю себя за эту очередную выдумку. Что можно сказать, когда у человека горе, какие найти слова!
Мы потолкались и ушли. Назавтра Полина Павловна вошла в класс, как всегда, строгая и серьёзная, в стареньком своём платке, и сказала:
– Здравствуйте, девочки. Садитесь. Откройте домашние задания.
И снова утро. Мама на дежурстве. Ещё совсем темно, ещё не может быть поздно! Я одеваюсь, Вовик просыпается и помогает мне, как всегда.