Чтобы твоих обидчиков в этом обвинить.
Фил, как теоретик, прекрасно это осознавал. И хотел лишь помочь человечеству, не взирая на них самих. Независимо от того, чем это для него самого могло окончится. Ведь главным для него, как для сугубо ментального существа, всегда был его литературный труд. И он находил оба эти варианта неплохой рекламной акцией для продвижения своей книги. А для себя он и так, в любом случае, ничего не терял, так как давно махнул на Банана рукой.
Видя как Банан, не желая ничего понимать, уже снова нервничал и метался с членом наперевес, от всей души желая стать всадником. Предвкушая в этом нечто романтическое! Как грезил Лёша. Но мир предлагал такой широкий спектр всевозможных антител, что Фил, который в отличии от них всегда уже был – здесь и теперь (как ставшесть), наткнувшись на жилу свободного времени, начал разработку полезных ископаемых из книг. Чтоб стать ещё богаче и конкретней, как и любой интроверт. Лишь сдерживая в себе, с усмешкой, бесконечные порывы и позывы куда-нибудь сорваться. Искоса наблюдая, как Банан метался по полю сублимации, снимая с себя лезвием разума такие душистые пласты воображения, от полиморфных арабесок которого у нормального человека крыша давно бы уже улетела в тёплые края.
Но Банан знал, что у подвижного человека крыша все время ездит туда-сюда. И это единственный способ почувствовать, что она ещё на месте. Потому что Фил, как истинный подвижник (его крыши), знал гораздо больше и, по счастью, они находились в одном физическом теле. Лишь метафизически дробясь на «святую» троицу: Отца – Фила, Сына – Банана и Святого Духа – Лёшу. Пока ещё, правда, и не мечтавшего о святости. Поэтому Банан любил тогда притворяться Филом. А не этим правильником. Хотя Фил и говорил ему, что это – практически – невозможно. Но как вещал ему Иннокентий Анненский: «Но люблю лишь одно – невозможно».3 А Банан любил падрэжать. Такая у него была работа – наследие чужих престолов.
Тем более, что история Демосфена красноречиво говорила Банану об обратном. Ведь тот, по началу, тоже был оратором лишь теоретически. И писал свои тексты исключительно на продажу. Заикаясь и подергиваясь чуть ли не при каждом слове. Но Банан уже много веков как перестал и заикаться и нервически подергиваться. И к настоящему моменту был уже оратором хоть куда. И если и страдал пока, то лишь от недостатка актуальных текстов.
На день рождения матери к ним в гости явилась та самая Людмила. Хрупкая, удивительно красивая женщина с прожигающими всё и вся своими серо-голубыми глазами. Дочь которой уже подросла, но пока так и не унаследовала её красоты. Не вполне «расцвела». И видимо поэтому и не явилась. Устав бить в грязь лицом по сравнению с матерью. Устав Усталости зубрить оставшись дома. Как и всякая «золушка», ожидая «своего часа».
И не подозревая о том, что Принц уже настолько сник, что рад был бы и «золушке». С её усталыми устами. Сожалея о том, что Ольга не явилась на этот сугубо светский приём. Не дав ему и шанса обучить её искусству становления подлинной Принцессой. В глазах мужчин. За считанные дни. Как и Наташу.
Ведь она также была младше Лёши всего на пару лет. То есть её прекрасные уста были уже «вполне готовые для спелого страданья»4, как любил шутить над девушками Иннокентий Анненский. Читая им вслух свои прекрасные стихи. Тут же избавляясь от них, как только они начинали претендовать на нечто большее, чем просто вечер поэзии. В своих кольцах и серьгах, призванных компенсировать отсутствие таланта, откровенно напоминая ему «раззолочённые, но чахлые сады с соблазном пурпура на медленных недугах» – болезненного румянца на щеках, призванного его соблазнить, когда очередного «Солнца» поздний пыл в его коротких дугах» становился уже «невластный вылиться в душистые плоды».
О, как была права Ахматова, называя Анненского «отцом русской поэзии серебряного века!» Которым он становился на несколько бесконечно долгих дней для любой начинающей поэтессы. Вдохновляя их на подлинно прекрасное! Обучая всех «тех, которые уж лотоса вкусили» буквально парить над своим источником вдохновения столь же трепетно и нежно, как «мягко плавала пчела»5 той, что стала для нас воплощением совершенства.
Если верить дочери Цветаевой.6 Хотя Банан ещё до армии проштудировал всё творчество Ахматовой и долго не мог понять: в чем же именно оно заключается? О чём намекала нам, с места событий, дочь её подруги?
Поняв это только после армии. За что Наташа была ему очень благодарна.
Шучу. Она воспринимала это как данность. Пока он читал ей в том числе и Её прекрасные стихи. Обучая глубокому чувству ритма. И побуждая относится к поэзии со всей душой. Столь же возвышенно, трепетно и нежно. Какой была в жизни сама Ахматова. О, прима! О, мадонна!
Наташа, естественно. Ахматову он не застал. Поэтому, кто его знает? И не наврала ли о ней дочь её главной конкурентки на литературном фронте? С неё станется. Ведь она так и не смогла написать ни строчки. Да и ни всё ли равно? Наслаждаться надо тем, что есть. Жадно пожирая прекрасное!
Лёша спросил мать, для чего она её пригласила? Но та лишь ответила, мол, что было, то прошло. А они же, как-никак, работали раньше в одном саду детей. Она – воспитателем, а Людмила – методистом. Но потом судьба разметала их по городу. И теперь, мол, бояться нечего.
Но ближе к кульминации празднования его отчим подвыпил и принялся, навыказ, ухаживать за приглашенной дамой, чуть ли не разбиваясь перед ней прямо за столом в лепешку и предугадывая малейшие её желания. Прозревая в ней даму своего сердца. То отодвигал ей стул, красноречиво на неё глядя восторженными глазами, то пододвигал обратно. То наливал ей вина, расхваливая при этом его вкусовые качества. Подчеркивая то, что данный сорт винограда рос прямо у него в посёлке. И он с детства всегда любил именно его, различая уже тогда по вкусу от остальных сортов, где бы он его по всему их красному от вина из этого винограда краю ни встречал и ни дарил друзьям. И начинал их сорт за сортом с наслаждением описывать. Поясняя чем именно белые сорта винограда отличаются друг от друга по вкусовым нюансам. Столь же интеллигентные, как у неё, «пальчиковые» – от более крупных и округлых, как у матери Лёши, а розовые – от тёмно красных. И пытался поцеловать ей руку, ощутив губами сладость её «пальчиков». Описывая и те сорта вина, которые ему уже немногим позже, как он подрос, удавалось попробовать. Подробно указывая то, где именно и при каких забавных после этого обстоятельствах. И протягивал ей бокал, держа его в воздухе ровно до тех пор, пока она не брала его из его руки. Незаметно её касаясь. Постоянно гоняя мать на кухню, чтобы подложить ещё что-нибудь эдакого в тарелку «столь дорогой гостьи».
– И сыра ещё порежь! – крикнул он ей в спину. – Им вино хорошо закусывать.
Короче, напился. И его понесло. На всех парусах!
А когда Людмила решила уже отчалить, подавал ей верхнюю одежду, держа её лёгкое весеннее пальто одними кончиками пальцев. Рассыпаясь по полу шумным бисером комплиментов. Словно внезапно порванное её резким уходом ожерелье, что он столь тщательно нанизывал, улыбка за улыбкой, на связующую их радужную нить общения. Которую она столь вероломно обрывала, убегая от него во тьму. Пеняя ему на то, что её дочь с детства не выносит оставаться одна: в тёмных кошмарах ночного города. И всё пытался обуть ей сапоги. Чуть не вырвав ей металлическую молнию от излишнего усердия. Всячески выказывая ей своё расположение расширенными от восторга и собачьей преданности глазами.
Мать, естественно, рефлекторно и его к ней взревновала, но делала вид, что ничего не происходит. Ведь нельзя же, на людях, проявлять свои эмоции? Тем более – раньше времени.