Наконец Кальвия выполнила свои почетные обязанности и поклонилась загадочной императрице. Странное существо, не то девушка, не то юноша, поблагодарило Кальвию, и Актея узнала голос Спора и в то же время голос Сабины. Но вот Кальвия удалилась. Новобрачная осталась одна, огляделась и, думая, что ее никто не видит и не слышит, уронила руки с видом глубокого уныния, испустила тяжелый вздох, и по щекам ее скатились две слезы. Затем, с выражением безмерной гадливости, она приблизилась к брачному ложу. Но едва поставив ногу на первую ступеньку, вскрикнула и отшатнулась: в складках пурпурных занавесей перед нею мелькнуло бледное лицо коринфянки. Видя, что ее обнаружили, чувствуя, что соперница вот-вот ускользнет от нее, Актея прыгнула на свою добычу как тигрица. Но существо, которое она преследовала, было слишком слабым, чтобы бежать или обороняться. Существо это упало на колени, простерло к ней руки и дрожало всем телом, глядя на кинжал, сверкавший в ее руке. Вдруг его глаза засветились надеждой:
– Это ты, Актея? Это ты?
– Да! Да, это я, – ответила девушка. – Это я, Актея. Но ты кто такой? Ты Сабина или Спор,[268] мужчина ты или женщина? Отвечай! Говори же, говори!
– Увы! Увы! – воскликнул евнух. – Увы! Ни то ни другое.
И он без чувств упал к ногам Актеи.
Изумленная Актея выронила кинжал.
В это мгновение дверь распахнулась и в комнату стремительно вошли несколько человек. Это были рабы: они принесли статуи богов – покровителей брака, чтобы расставить их вокруг ложа. Они увидели бесчувственного Спора, увидели склонившуюся над ним женщину – бледную, с растрепанными волосами и диким взглядом, заметили валявшийся на полу кинжал и поняли все. Они схватили Актею и отвели ее в подземную темницу – ту самую, мимо которой она проходила чудесной ночью, когда Луций послал за ней, ту самую, откуда она слышала такие жалобные стоны.
Там она встретила Павла и Силу.
– Я ждал тебя, – сказал Павел Актее.
– Ах, отец мой! – воскликнула коринфянка. – Я пришла в Рим, чтобы спасти тебя.
– И теперь, не сумев меня спасти, хочешь умереть со мной.
– О нет, нет, – ответила девушка, чувствуя стыд. – Я забыла о тебе, я недостойна того, чтобы ты называл меня своей дочерью. Я несчастное, безумное создание и не заслуживаю ни жалости, ни прощения.
– Значит, ты все еще любишь его?
– Нет, отец мой, я его больше не люблю, это было бы уже невозможно, просто, как я тебе сказала, я лишилась разума. Ах! Кто исцелит меня от безумия? Нет такого человека на земле, нет такого бога на небе, кому это по силам.
– Вспомни сына раба: тот, кто исцеляет тело, властен исцелить и душу.
– Да, но у сына раба, хоть и не было веры, зато была невинность. А я еще не обрела веры и уже утратила невинность.
– И однако, не все еще потеряно, – сказал апостол, – ведь тебе еще остается раскаяние.
– Увы! Увы! – прошептала Актея: она не решалась этому поверить.
– Что ж! Подойди ко мне, – сказал Павел, усаживаясь в углу, – иди сюда, я хочу поговорить с тобой о твоем отце.
Актея подошла к нему, упала на колени, положила голову ему на плечо, и всю ночь апостол увещевал ее. В ответ слышались только рыдания, но утром она была готова к принятию крещения.
Почти все узники, находившиеся в темнице с Павлом и Силой, были христиане из катакомб. За те два года, что Актея провела среди них, они успели оценить добродетели девушки, а ее проступки были им неизвестны. И всю ночь к небу возносились молитвы о том, чтобы луч веры коснулся несчастной язычницы. И наконец голос апостола торжественно возвестил, что у Господа стало одной служанкой больше.
Павел не скрыл от Актеи, каких огромных жертв потребует от нее новое положение: во-первых, ей надлежало пожертвовать своей любовью, во-вторых, быть может, и жизнью: каждый день в темницу являлась стража и забирала нескольких жертв для обрядов искупления или для праздников. Многие христиане, спешившие удостоиться мученического венца, сами отдавались в руки палачей. А те уводили людей без разбора, не глядя: им нужна была лишь страждущая человеческая плоть, лишь зрелище человеческих страданий на кресте или на арене амфитеатра. При таких обстоятельствах обращение в христианство было не просто религиозным обрядом, оно означало готовность умереть за веру.
И Актея думала, что перед лицом грозной опасности ей простится скудость познаний в новой вере. Она имела достаточное представление об обеих религиях, чтобы проклясть одну и благословить другую: все известные ей злодеяния были совершены язычниками, а все проявления добродетели она видела у христиан. Но самое главное – уверенность в том, что она не сможет жить с Нероном, заставила ее желать смерти вместе с Павлом.
И вот, полная усердия, – в глазах Господа оно несомненно зачлось ей за веру – она вступила в круг коленопреклоненных узников и сама опустилась на колени под лучом света, проникавшим в темницу через отдушину, сквозь толстые прутья которой ей было видно небо. За спиной у нее стоял Павел, воздев руки и молясь, а Сила склонился над ней, держа сосуд со святой водой, где плавала веточка букса. В то мгновение, когда Актея заканчивала молитву апостолов, эти древние слова, что и до наших Дней неизменно остаются символом веры, дверь с грохотом распахнулась. В темницу вошли воины под водительством Аникета. Изумленный странным зрелищем – все остались коленопреклоненными и продолжали молиться, – Аникет замер на пороге и не произнес ни слова.
– Чего ты хочешь? – спросил Павел: он первый обратился к этому человеку, что приходил сюда либо как судья, либо как палач.
– Мне нужна эта девушка, – ответил Аникет, указывая на Актею.
– Она не пойдет с тобой, – ответил Павел, – у тебя нет никаких прав на нее.
– Эта девушка принадлежит Цезарю! – воскликнул Аникет.
– Ошибаешься, – возразил Павел, – эта девушка принадлежит Богу!..
И в то же мгновение он произнес слова обряда и окропил голову новообращенной святой водой.
Актея громко вскрикнула и лишилась чувств: она поняла, что Павел сказал правду, и произнесенные им слова навеки разлучили ее с Нероном.
– Если так, то вместо нее я отведу к Цезарю тебя, – сказал Аникет, и по его знаку стража схватила Павла.
– Делай что хочешь, – сказал апостол, – я готов следовать за тобой. Я знаю, пришло то время, когда я должен дать отчет на небе о том, что совершил на земле.
Павел предстал перед судом[269] Цезаря и был приговорен к распятию. Однако он обжаловал этот приговор, заявив, что является римским гражданином, поскольку родился в Тарсе Киликийском. Его права были признаны, и в тот же день он был обезглавлен на Форуме.
На казни присутствовал Цезарь и, так как народ, рассчитывавший увидеть долгие смертные муки, стал роптать, обещал на мартовские иды[270] порадовать его сражениями гладиаторов.
Празднества были приурочены к годовщине смерти диктатора Юлия Цезаря.[271]
XV
Нерон рассчитал верно: это обещание сразу же успокоило недовольных. Среди всех зрелищ, которыми, не скупясь, угощали римский народ его эдилы, преторы и цезари,[272] больше всего ценились травля диких зверей и гладиаторские бои. Когда-то это были два разных зрелища, но однажды Помпею пришло в голову объединить их: в его второе консульство, в день праздника по случаю освящения храма Венеры Победительницы,[273] на арене цирка вооруженные дротиками гетулы сражались с двадцатью дикими слонами. Впрочем, если верить Титу Ливию[274] задолго до этого был случай, когда в цирке в один день убили сто сорок два слона.[275] Но эти слоны, которых захватили в битве с карфагенянами и которых Рим, тогда еще бедный и предусмотрительный, не желал ни содержать, ни отдавать союзникам, пали под градом дротиков и стрел, пущенных зрителями с мест. Восемьдесят лет спустя, в пятьсот двадцать третьем году от основания Рима, Сципион Назика и Публий Лентул выпустили на арену шестьдесят три африканские пантеры.[276] Все думали, что римский народ уже пресытился такого рода празднествами, но вот Сергий, решив перенести знакомое зрелище в иную стихию, наполнил арену амфитеатра водой,[277] и в это рукотворное море были выпущены пятнадцать гиппопотамов и двадцать три крокодила. Сулла, будучи претором,[278] устроил травлю сотни львов-самцов, Помпеи Великий выпустил триста пятнадцать, Юлий Цезарь – четыреста. И наконец, божественный Август, сохранявший воспоминания о кровопролитиях тех времен, когда он был еще Октавием, от своего имени и от имени внука устраивал празднества,[279] на которых было убито около трех тысяч пятисот львов, тигров и пантер. Затем травли прекратились, пока некий П.Сервилий – и это единственное, что известно о его жизни – не устроил праздника: на арену было выпущено триста медведей и столько же пантер и львов, пойманных в пустынях Африки. Впоследствии страсть римлян к этой разорительной забаве не знала меры: император Тит за одну травлю приказал убить пять тысяч разных диких зверей.