Как я ни был потрясен, что-то в моем сознании с фотографической четкостью зарегистрировало всё, что находилось в поле моего зрения, не только тело девушки, – ни на минуту нельзя было сомневаться в том, что она мертва, – до последней подробности ее вскинутых темных ресниц и полураскрытого рта, но и фигуры моих спутников возле меня; окаменевшего, вытянувшись во весь свой рост, Мансурова с судорожно сжатыми челюстями и сдвинувшимися черными бровями, в которых сгустились гнев и ужас; болезненно побледневшее, растерянное лицо Липковского, как-то сразу сгорбившегося, и под которым, если мне не почудилось, ноги подгибались, с трудом выдерживая его вес.
Самый старший из всех, я боюсь, подал другим плохой пример. Откуда-то издалека до моих ушей вдруг донесся мой собственный изменившийся и прерывающийся голос, бессвязно говоривший, что тому, кто это сделал, я бы своими руками переломал его кости до единой, что его следовало бы наполовину сжечь на костре и живым зарыть в землю… Правда, я достаточно быстро опомнился, и эта дикая речь остановилась на полуфразе. Но было уже поздно.
Повернувшись к Липковскому, Мансуров со сжатыми кулаками бросил ему в лицо:
– Вы остались с ней наедине… Я видел, что вы отделились от француза… О, зачем она не послушалась меня… Но если это вы… если…
Физиономия журналиста изменилась под этим обвинением, и я почувствовал, как всякое сочувствие к нему отхлынуло от моего сердца. Вместо горя и испуга, его черты выражали теперь только отталкивающую злобу.
– Если вы следили за нами, рыцарь печального образа, – ответил он шипящим тоном, в котором издевательство теряло силу от прилива ярости, – вы многое могли видеть и слышать, что вам не понравилось. Мне-то было незачем ее убивать… А вы, если вам надоело исполнять смешную роль с вашей отвергнутой неземной страстью и вздумалось сыграть трагедию… вы можете дорого за это заплатить…
Я кинулся между ними:
– Побойтесь Бога, господа! в такой момент… разве мы имеем право сводить счеты между собой?
Однако удержать Лешу было нелегко.
– Вы, Рудинский, не изображайте миротворца… С какой стати вы хотите надо мной командовать? Вы тут не среди ваших монархистов, нечего корчить из себя вожака… И, между прочим, вы что-то подозрительно скоро нашли это место… Откуда вы знали о нем?
Стрела была ядовита. Но я справился с собой.
– Оставим это для следствия. Сейчас нужно известить Ивана Ивановича и вызвать полицию. Олег, можете вы посторожить здесь?
События последовавшего часа смешиваются в моей памяти, и только отдельные отрывки выделяются яркими бликами. Убитое, почти отупевшее лицо Сорокина при страшной вести… Вернье, предлагающий сбегать в деревню за жандармами… Липковский, с жестами и повышениями голоса рассказывающий инженеру свою версию событий…
Я словно пришел в себя только тогда, когда калитка приоткрылась и в сад, следуя за Вернье, проникли трое людей. Один, громоздкий и полный, был одет в жандармскую форму, но всё мое внимание приковалось к шедшему с ним рядом высокому и худощавому мужчине с копной светлых волос. Неожиданно для себя я узнал в нем инспектора Ле Генна, с которым познакомился год назад, в связи с одним романтическим инцидентом, и потом завязал дружеские отношения.
У меня могло бы шевельнуться сомнение в том, как он отнесется ко мне при исполнении служебных обязанностей, но, прежде чем я это подумал, он с широкой улыбкой пожимал мне руку.
– Не ждал вас встретить здесь, Рудинский, но очень рад… Вы мне поможете разобраться в происшествии. Позвольте вам представить: бригадир Мартэн, доктор Рони.
Сказав несколько слов присутствующим, Ле Генн отозвал меня в сторону.
– Но как вы это оказались здесь так скоро? – спросил я его. – И почему вы занимаетесь этой историей? Ведь ваша специальность в полиции совсем иного рода?
– Случайность, дорогой друг. Она правит миром. Мне было поручено в этой деревне другое дело, целиком в моей сфере, довольно запутанное, и для меня не очень интересное. Из-за него я больше недели живу здесь, и сегодня, когда бригадир, мой коллега, услышав о тягостном событии, попросил меня принять участие в следствии, я не отказался, так как порядком скучаю в этом глухом углу. Удачно, теперь я позабочусь, чтобы вас ничем не побеспокоили. Но расскажите мне, хотя бы в общих чертах, о сложившейся здесь ситуации.
В скупых словах, но стараясь не упустить ничего важного, я дал Ле Генну картину отношений в лагере. Он выслушал меня внимательно и молча; затем спросил у всех присутствовавших их имена, задал каждому два-три вопроса рутинного порядка и попросил меня проводить его на место инцидента. Доктор и жандарм пошли вместе с нами.
Мы нашли Мансурова, бледного как смерть, сидящим на стволе поломанного дерева в десяти шагах от трупа.
Ле Ганн задал ему пару вопросов и отослал в дом, к остальному обществу. Врач склонился над телом девушки, а Ле Ганн, попросив нас не двигаться с места, сделал несколько кругов около полянки, нагибаясь и рассматривая почву, останавливаясь и будто размышляя. Потом он вернулся к нам.
– Ну, что вы скажете, доктор?
Рони, пожилой человек с квадратными плечами и добродушным лицом, задумчиво покачал головой и начал осторожно, словно опасаясь сказать лишнее:
– Смерть последовала три или четыре часа тому назад, более или менее мгновенно, от удара колющим оружием, нанесенного почти параллельно земле, слегка сверху вниз, с большой силой, пробившего сердце и пронзившего корпус насквозь, выйдя под левой лопаткой…
– Это довольно неопределенно, дорогой мой, – перебил его Ле Генн несколько иронически, – не могли бы вы нам сказать, какого рода было это оружие? Что оно было колющее, я вполне в состоянии был догадаться.
Медик слегка развел руками.
– Это немножко странно, но я бы сказал, что это было копье… во всяком случае, нечто похожее…
У жандарма и, наверное, у меня тоже на лице отразилось удивление.
– Мы, однако, не на острове Фиджи, а? – задумчиво произнес инспектор. – Хотя и в Париже всякое бывает, – он бросил мне косой взгляд, и я, может быть, покраснел, схватив его намек на обстоятельства нашей первой встречи.
– Ладно. Мсье Рудинский, ничего, если я вас попрошу мне немножко показать лес и восстановить, по мере возможности, ваш маршрут в нем? А, вы, господа, подождите меня в доме.
– Самое трудное во всем этом, – сказал он, когда мы остались одни, – что мотивы к убийству были, равно как и возможность его совершить, по меньшей мере у трех лиц. И еще, если бы не мое абсолютное доверие к вам… другой мог бы не без основания заподозрить вас тоже. Мы ничего не имеем, кроме вашего слова, чтобы доказать, что у вас не было сентиментального интереса к жертве, и даже многое говорит в пользу подобного предположения; и поскольку вы были в лесу в одиночестве, вы вполне могли совершить это злодеяние без свидетелей. Но нет, нет… – остановил он меня, заметив мое движение протеста, – я вас целиком освобождаю от всякого сомнения. Беда та, что и без вас слишком много кандидатов на роль преступника. Вернье кажется очень милым мальчиком, но явно нервного, эмоционального характера, и, я уверен, был увлечен девушкой. Не удивительно, – его голос прозвучал серьезнее, чем всё время, – она была очень хороша. Надо было быть зверем, чтобы… Но под влиянием ревности любой человек, даже мягкий и благородный по натуре, становится иногда зверем. Что до их отношений – напрашивается небольшое выяснение среди их товарищей по Школе Восточных языков, но заранее убежден, что оно подтвердит мою гипотезу.
Ле Генн несколько минут смотрел вниз, под откос, на деревню – с высоты обрыва, где мы стояли, в сгущавшемся сумраке она сливалась в сплошную массу, – и мы снова повернули в чащу леса.
– Теперь, Мансуров, – продолжал сыщик медлительно, – этот прямо отлит, чтобы быть виновным. Подозрительный номер один… – Шарль Ле Генн взглянул мне в глаза и, должно быть, прочел в них сожаление; по его тонким губам скользнула улыбка:
– Вы уже видите его гильотинированным? Если бы у вас был опыт в полицейской работе, вы бы знали, до чего редко тот, на кого первым делом падает подозрение, оказывается виновным.