7 февраля 1952 года я писала: «Знаешь, была и до сих пор являюсь свидетелем совершенно чудовищной истории. В нашей палате лежит калека, двадцатитрехлетняя Люба-Любочка; она родила девочку, она – эпилептик, наполовину парализованная. Уже один вид ее вызывает жалость и ужас. (…) Она ненормальная, живет в условиях, судя по тому, что она говорит, не самых лучших. Конечно, ребенок незаконнорожденный, неизвестно чей. И Люба придумала целую историю о том, что у нее есть муж – майор в Севастополе, что пишет, что скоро ее заберет. Все вокруг умирают со смеху, задают ей сотни вопросов, и она с радостью отвечает, не замечая, что они так безжалостно насмехаются над ней. (…) Я и не думала, что бабы могут быть такими жестокими. „Мужа ей захотелось, ладно бы еще придумала, что рабочий, так нет майор – вишь, что удумала” – такие фразы я слышу постоянно. (…) Но это еще не все, теперь ей некуда деться с ребенком, ее мать не хочет и не может взять: она сама тяжело работает, и здесь нужно присматривать и за Любой, и за ребенком. (…) В доме инвалидов нет места для ребенка. (…) Вчера привезли двух маленьких девочек (десять и двенадцать лет – что-то в этом роде) – будут им делать „аборт”. Ужасная история – я не слышала ее целиком. Это, видимо, не в первый раз».
Хватит этих больничных историй…
Наконец настал день возвращения в общежитие. Дальше все пошло нормально. То один, то другой из нас чувствует себя хуже или лучше. Только Бамбо вечно доволен и ни в чем нам не мешает. Когда мы учимся, он просто хочет быть в коляске, рядом с лампой. Лежит, сучит ножками и не знает, что его привезенные из Польши пеленки и подгузники кипятятся на примусе, а затем будут тщательно выглажены. Гигиена! Однажды эти подгузники с пеленками, кипящие в большом алюминиевом тазу (мой вклад в приданое малыша) на соседней кухне, взлетели буквально на воздух. Видимо, примус забился и произошел взрыв, к счастью, рядом никого не было. Нам досталось лишь много уборки, вокруг было полно сажи, пролитой мыльной воды и пеленок. Пришлось быстро купить новый и приступить к дальнейшему кипячению…
В любое время, когда это было необходимо, но часто и по собственной инициативе, к нам приходила врач. Когда Ренэ заболел ангиной (изначально подозревали даже дифтерию), она приносила какие-то лекарства, что было нелегко, и говорила постоянно мыть руки. Она была нашим добрым духом, ее забота тронула нас, и с тех пор мы прониклись любовью к русским. Действительно, не раз они проявляли в отношении нас свою доброту – со временем все большую.
Пять месяцев нашей жизни втроем пролетело незаметно. Мне пришлось сдать еще два экзамена – политэкономию и историю СССР. Ренэ готовился к своим. Бамбо, как я уже сказала, совсем не мешал нам – он лежал рядом в своей коляске из Риги и смеялся, когда мы бросали в него подгузником.
* * *
Время от времени мы готовили на электрической машинке грибной суп с пельменями и сметаной (таким образом, мы совершали одно из преступлений – мы вкручивали так называемый «жулик»). Иногда я один ел в соседней столовой, а молодой маме приносил то, что мне советовали официантки. Они относились к нам, не знаю почему, с большой симпатией и давали нам самое лучшее. Студенческий ребенок был всегда в хорошем настроении, ничего не боялся, а качали его под мелодию частушки с рефреном «Моя мама боевая и папаша боевой». Его можно было разбудить посреди ночи, и он сразу был готов к веселью. Поэтому мы брали Бамбу с собой в поездки, плавали с ним вместе на пароходике, чтобы всем вместе любоваться белыми ночами, гуляли в польско-русской компании со знаменитой коляской из Риги, увековеченной на одной из фотографий.
Наконец мы сдали все экзамены, получили зачеты и могли вернуться в Польшу. Остались только билеты, сборы вещей всех троих – и в путь…
Мы вернулись в Варшаву самолетом через Москву; прямого сообщения еще не было. А после каникул, которые прошли в Мрозы в Мазурии в обществе целой сдвоенной семьи, насчитывающей теперь вместе с Богусем, племянником «бабуси Зоси», одиннадцать человек. Мы оставили семимесячного ребенка в Белостоке под присмотром бабушки с дедушкой и теток (самой младшей и самой заботливой было шесть лет!). Варшавские бабушка с дедушкой и дядя Дудек обещали финансовую и другую помощь. Сдержали свои обещания. Извращенцы-родители уехали заканчивать последний год обучения.
До этого – во время этих и предыдущих каникул – мы выливали на головы наших отцов целые ведра критических замечаний и рассказов о худших впечатлениях от Москвы и Ленинграда. Дедушке Леону делали комплименты за участие в войне с большевиками в 1920 году; мы хвалили его за то, что он пошел добровольцем и получил награду, и даже за то, что получил участок земли в Подолии; он, правда, не захотел стать осадником (колонистом) и уехал во Францию. Но благодаря таким людям, как он, Польша не стала семнадцатой республикой! Дедушку Юзефа мы расспрашивали про его отношение к московским процессам и культу Сталина, который у нас вызывал особенное омерзение. Дедушка Леон не хотел ничего слышать, а дедушка Юзеф попытался охладить наши горячие головы, говоря, что у нас есть возможность учиться, получать стипендии, а им это было недоступно, то есть что мы должны принять во внимание одно и другое. Он явно боялся, что нас занесет, и нас выгонят из института. Этого и мы боялись, поэтому мы как улитки прятались в домик и молчали. Мы осознавали весь оппортунизм и испытывали чувство отвращения. Однако оно нас не очень сильно беспокоило.
Снова в Ленинграде. Комнатка у Марии Ивановны. Смерть Сталина
В сентябре мы снова оказались в городе на Неве. Это был, впрочем, месяц относительного отдыха, когда студенты отправлялись «на картошку», помогать с уборкой урожая колхозникам, а иностранцев в это обязательное путешествие не брали; мы, как иностранцы, также не проходили военную службу. Поэтому у нас с Висей было много времени, чтобы наверстать упущенное и в музеях, и в театре. В этом отношении Ленинград был прекрасным местом даже в то время, когда не выставляли всего, что хранится в Эрмитаже и Русском музее.
После возвращения осенью 1952 года наша жилищная идиллия закончилась. Мы не могли рассчитывать на получение отдельной двухместной комнаты. Однако Клава подсказала, что с Пархоменко, начальником ЖКО (жилищно-коммунального отдела) обо всем можно договориться за «титли-митли» (сказав это, она сделала характерное движение пальцами и рассказала обо всех «сокровищах», которые есть у него и его жены. «За что, за эту ничтожную зарплату?», – убеждала она). Все стало понятно – речь шла о взятке. Однако надо было видеть Пархоменко, чтобы понять, почему решение было не из легких. Он бродил по коридорам нашего общежития – довольно долговязый верзила, с вьющейся черной шевелюрой, запавшими под нависавшими лохматыми бровями глазами, один глаз был мертвым, глядящим незнамо куда; он якобы потерял его, когда был партизаном. Поговаривали, что он был начальником какого-то лагеря, и его отослали, потому что он свихнулся. Что это был за лагерь, мы не знали. Тем не менее, я подумал: «Что мешает попробовать?» Я положил триста рублей в карман и пошел в его «кабинет». Я уже собирался постучать, когда вдруг начал сомневаться: не мало ли я взял? Что если он посчитает это провокацией? Будет ли он бояться взять у иностранца? Мое сердце заколотилось, и я воспринял это как сигнал к отступлению. Сегодня я думаю, что я поступил правильно.
Однако мы не могли смириться с тем, что будем жить по отдельности, в общих комнатах общежития, с включенным сутки напролет репродуктором. Я постоянно думал о том, что сделать, чтобы быть вместе. Я читал объявления на застекленных досках, предлагавших сдать комнату. Мы вместе ходили по указанным адресам. Кстати, мы нагляделись, как люди живут в «коммуналках» с общими кухнями, где в глаза бросались стоявшие на столах масляные примусы; редко мы попадали в односемейные квартиры. Когда мы показывали наши документы – «вид на жительство», и оказывалось, что мы иностранцы, то и речи не было о том, чтобы что-то снять. Нам даже не удалось договориться снять так называемый угол, часть комнаты с перегородкой – одна старушка была готова сдать нам свою тесную, загроможденную комнату, потому что она работала по ночам, и мы бы виделись с ней только днем. Но опять же, как только она узнала о нашем статусе, то не захотела нас прописать. «Курица не птица, Польша не заграница» гласит старая поговорка. А тем не менее…