Моя вторая жена была аккуратнее даже моей мамы. Ее звали Елизавета. Пришивала пуговицы, едва на них ослабевали нитки, контролировала каблуки на обуви. Никогда не позволяла ей износиться. В кухонном шкафу все баночки с приправами были полны. Она могла приготовить любое блюдо. Чемоданы и сумки, укрытые полотном, с ключами и замочками, аккуратно сложенными во внутренних отделениях, были готовы к путешествию. Она все успевала предугадать, подстраховаться от любой неприятности. Она была настолько идеальной, что даже мусор выбрасывала заранее. Бутылка вина еще не была открыта, а я видел, как ее взгляд, милый и несколько прохладный, уже провожает эту бутылку в контейнер для стеклянного боя. В нашей связи не было места следам. Она перехватывала мое дыхание, желтый круг на наволочке после ночи, и она меняла постель. Полотенца всегда были идеально чисты. Она была настолько аккуратной, целиком посвятившей себя незыблемому порядку, что я очень быстро перенял привычки своей первой жены. Однажды я съел в кровати бутерброд. Ее пальцы на ногах были абсолютно пропорциональны, ногти правильны. Даже на мизинце форма ногтя была классически прекрасна. Знаете, Руди, на мизинцах ноги часто вместо ногтя бывает просто точка, какое-то утолщение, и это мешает. А тот непослушный второй палец, какой бы стопа ни была, должен быть хотя бы на миллиметр короче большого пальца. Меня очень возбуждает, когда летом вижу женскую ступню в сандалии, когда этот второй палец, непослушно большой, с развитым суставом, выросший за счет усохшего мизинца, перекрывает размером большой. Это говорит о скрытой агрессии хозяйки.
Елизавета говорила, что смерть не страшна, потому что после ее наступления уже не надо заботиться ни о чем, теперь другие должны заниматься формальностями, без которых не бывает окончательного упокоения. Несмотря на то что нам еще не было сорока, она решила купить участок на кладбище, чтобы на всякий случай застраховаться от жизни. Для нее жизнь была невыносима из-за сюрпризов, которые ожидают нас на каждом углу. Она полностью погрузилась в страсть инвентаризации и в мыслях, наверное, пересчитала даже венки на своих похоронах. Учитывала все, начиная со случайных взглядов на улице и до наших объятий. Однажды она как бы в шутку призналась, что было бы неплохо учесть удовольствие, полученное от мастурбации. Каждый употребивший ее тело, пусть даже и мысленно, должен был заплатить.
Я долго избегал визита на кладбище. Нам предложили участок рядом с моргом. Ей это не понравилось. Она хотела упокоиться подальше от главной аллеи, в каком-нибудь удаленном уголке кладбища. Я чувствовал, что ей мешал тот факт, что предложенное место было перекопано. Кто-то уже десятилетиями лежал на том месте, которое должно было стать ее.
В гостиницах она никогда не пользовалась полотенцами. Мы всегда брали в поездки свои. Утром она первым делом читала газеты. Однажды она наткнулась на сообщение о том, что рыбаки неподалеку от Мадагаскара поймали допотопную рыбу, которая, как считалось, вымерла два миллиона лет тому назад. Ее ужаснула возможность такой катастрофической ошибки, весь день она была не в духе.
– Какой диссонанс, – сказал я. – Через два миллиона лет после вымирания вида потомок бьется в сети. Какой вагнерианский ход!
– Наверное, коперникианский?
– Вагнерианский, – повторил я. – Вагнер любил животных. Он еще ребенком разучивал вместе с ними сложные игры мотивов. Коперник же любил фрукты. Вся его теория покоится на яблоке, которое упало с яблони, под которой он лежал.
– Яблоко упало на голову Ньютона.
– Какая разница. И Копернику тоже что-то упало на голову.
– И что случилось с этими животными Вагнера?
– Вагнер еще ребенком рассовывал зайцев, ежей, черепах и разных жуков по ящикам письменного стола. А в задней стенке этого стола он проделал дыры, чтобы его любимцы могли дышать…
– Не понимаю, почему он не держал птиц? Их можно было бы и не прятать.
– Птицы в любом случае были весьма шумными. И непослушными, именно потому, что обладают голосом. Ему не нужны были внешние голоса. У него они были внутри.
– Даниэль, а почему же тогда он не использовал рыб? Они ведь немые. Они могли бы спеть все, что он замышлял.
Я чувствовал, что ей вообще безразличны и птицы, и рыбы. Больше всего ее волновал тот факт, что Вагнер продырявил стол.
На следующий день мы купили участок на окраине кладбища, засаженной молоденькими деревцами.
– К нашему появлению они подрастут!
Она погибла два месяца спустя, на пешеходном переходе, уверенная в том, что зеленый сигнал светофора и фигурка шагающего пешехода обеспечивают ее безопасность.
* * *
Я знаю, Руди, что разбрасываюсь, но бессмысленно вносить какой-то порядок, придерживаться концепции. Любая селекция – грех. Только сейчас, приговоренный к престолу этой коляски, я чувствую пульс мира, всю роскошь, которую предоставляют нам шпионские мысли. Я двигаюсь во всех направлениях. Мне доступно все. Не знаю, почему, но я моту утверждать это и без доказательств.
Утверждать без доказательств? Думаю, так будет вернее всего. Моя мама всегда говорила, что из меня что-то получится, хотя у нее не было ни одного доказательства моей исключительности. В школе я ничем не выделялся. Все у меня шло примерно одинаково. Но не более того. Мама, тем не менее, твердила, что я стану знаменитым. Часами я лежал на кровати и распоряжался своей славой. Позже, в гимназии, я несколько сдал с учебой, но поскольку моя известность была только вопросом времени, я не старался доказывать то, что в скором времени станет очевидным. Каждое утро, направляясь из дома в школу, я прощался со знакомыми улицами, с фасадами, витринами, людьми, которых встречал на тротуарах. Боже, говорил я себе, они даже не догадываются, мимо кого проходят. Живут в этом идиллическом городе на море, в городе, прошлое которого измеряется тысячелетиями, в городе, где жили Цезарь, Данте, Микеланджело, Казанова. В городе, в котором жил и я. Я жалел сограждан, пропускающих единственную возможность познакомиться со мной, немного поговорить или хотя бы угостить меня мороженым. А ведь однажды они не поверят собственным глазам, когда прочитают в газетах, что я столько лет жил среди них.
Мои преподаватели в гимназии не осознавали, что от меня зависит, будет ли их некоторое время помнить история, упомяну ли я их в своих мемуарах. Когда я был учителем музыки в средней школе, то выбирал самых слабых учеников, на которых не обращали внимания мои коллеги, и награждал их высокими оценками. Я чувствовал, что и среди них есть те, которым уже зарезервировано имя в том поезде, и что однажды они в своих мемуарах вспомнят и меня. А я все еще прозябал на забытой станции из-за какой-то ошибки в расписании, не теряя надежды, что вскоре отправлюсь с запасного пути по рельсам международной линии. Уже не стало дедушки, который смог бы остановить «Восточный экспресс». Тем не менее я верил, что меня ждут далекие пути. Я так мечтал, что иной раз не слышал, как преподаватель называет мое имя. И пока весь класс покатывался со смеху, а преподаватель выставлял плохую оценку, я с отсутствующим видом глядел на эту толпу, которой только предстоит бороться с тем, что принесет им будущее, в то время как у меня уже было зарезервировано место в вагоне для избранных.
Сигналы открывали далекие пути, по которым катили дрезины, вагонетки, поезда. На платформах забытых станций стоят их начальники, в залах ожидания дремлют пассажиры. Лунный свет освещает очертания стрелок. Одной из них предназначено окончательно направить меня к давно сформированному поезду, который и есть моя истинная жизнь. Эту жизнь я вижу как идеальную партитуру, на которой не только обозначены ноты и паузы, но и отмечена каждая складка, каждый шум, каждый запах. В этой партитуре записан каждый зевок тимпаниста, движение губ молодой флейтистки, внезапная мысль, пронесшаяся в голове фаготиста, выдувающего последнюю строку нот блистательного крещендо. В этой партитуре я вижу и то, что не видит никто. Мир – это бескрайний аквариум. А я, как та мадагаскарская рыба, выживший каким-то чудом, свидетельствую о вымерших животных. Никто, кроме моей мамы, не распознал во мне исключительный дух, все требовали каких-то доказательств, невнятных внешних проявлений. Как будто нет невидимых жизней. И разве Вагнер не оставался бы Вагнером, если бы сочинял только для зайцев, ежей, черепах и жуков? Или если бы по дороге в Тоскану не встретил бы Чимабуэ и увидел маленького Джотто, рисующего на песке? Джотто рисовал бы, даже если бы ему до конца жизни пришлось пасти овец. Веками яблоко Ньютона падало мимо его головы. И все-таки оно оставалось Ньютоновым.