Когда я поднимаю палочку, музыканты заканчивают настраивать инструменты. В это мгновение все взгляды обращаются ко мне. Под мышкой проскальзывает капелька пота, а легкое движение поднятой руки вызывает к жизни множество тонов. И тогда вместо оркестра я слышу свисток паровоза. Моя рука продолжает движение руки моего деда, начальника станции Сичево. Пока он неподвижно стоит на перроне, провожая последний вагон в сторону Ниша или Пирота, его лицо в сотнях вариантов отражается в головах усталых пассажиров. Неважно, был ли то «рабочий в три», или «Симплонский экспресс» на линии Париж – Стамбул, или пассажирский на Димитровград.
И «Симплонский» однажды остановил дед на станции Сичево, чтобы мать со мной и с сестрой поднялись в вагон, на котором была табличка «София – Белград». Минуту спустя зеленый сигнал выпустил поезд в сторону Ниша. Кто-то посмотрел в окно, проснувшись из-за того, что поезд остановился в ночи. Он увидел маленькое, приземистое здание вокзала, едва успел прочитать название города на табличке, написанное кириллицей и латиницей, и то только потому, что находился в одном из вагонов в центре состава. Он увидел начальника станции и трех пассажиров: женщину и двоих детей. Эти тона, отсутствующие в партитуре, появились на мгновение в пространстве свободного такта, оказавшись в поле зрения сонных пассажиров по мановению красного сигнала семафора, чтобы сразу после этого исчезнуть из нотной системы международной железнодорожной линии.
Годы спустя, когда мне регулярно приходилось ездить ночами и просыпаться при остановке поезда, я наслаждался движением руки, отодвигающей оконную занавеску. В спальных вагонах мое место всегда было в наилучшем положении относительно окна. С него были прекрасно видны пассажиры, спешащие на посадку. Пока поезд стоит на красный свет, решаю ребус провинциальной площади: светящиеся окна на фасадах зданий, уличный фонарь, качающийся на ветру, и реклама сигарет с ментолом, призрачно освещенная импульсами оранжевого света отключенного светофора. Три источника света вызывают волнение. И оно начинается вместе с голой женской ногой, выглядывающей с верхней полки из-под одеяла. Ночью в мое купе туристического класса проводник впустил какую-то женщину. Она тяжело дышала, ворочалась во сне. Прислушиваясь к ее дыханию, я опять заснул. Когда на рассвете открыл глаза, полка была пуста и аккуратно застелена, как будто никто даже не присаживался на ее краешек и не касался ладонью подушки. Единственным решением этой загадки могло быть то, что женщина, которая провела ночь в моем купе, была кадром, вырезанным из сна.
«Нехорошо, когда разный свет смешивается, – говорила мама. – Я знала женщину, которая жила в темной квартире над баром “Лотос”. Это было сразу после войны. У нее даже днем горел свет. В итоге она почти ослепла. Но даже с таким зрением она поддерживала в квартире идеальный порядок. Если уж ты днем зажигаешь лампу, будь добр задернуть шторы, чтобы дневной свет не смешивался с электрическим».
Я и сейчас задергиваю шторы, когда вызываю маму.
Только в полной темноте царит образцовый порядок. Под закрытыми веками смешиваются множество источников света. Щелки не позволяют залить все пространство монолитным цветом, который, по крайней мере, хоть на мгновение создал иллюзию чистой темноты, в ней каждая вещь оказалась бы на своем месте и каждая фраза стала бы кратчайшим путем, ведущим к цели.
Тем не менее я зажмуриваюсь. Пытаюсь избавиться от щелок. Если сосредоточиться как следует, все получится.
Во мраке я здоров.
Проблемы возникают при свете. Не только потому, что смешивается свет из разных источников, но даже отсвет погасших лампочек вносит непорядок. Цвета я различаю только в темноте. Синий распространяет свежесть, в ноздрях ощущаю запах йода. Может быть, потому, что вырос на море? Желтый пьянит как ладан. Красный согревает, но его тепло настолько неприятно, что вызывает аритмию. Зеленый успокаивает. Серый наполняет меня вожделением. Кто это ожидает от меня нейтральности? Глубокие декольте во мраке кажутся еще глубже.
Дирижируя, я всегда закрываю глаза, время от времени открывая их, чтобы убедиться, что все остается на своих местах. Нет того глубокого сна, в который можно войти, когда округлые звуки гобоя разливаются в спирали моего уха. Память продиктована ужасающей бухгалтерией. Одну и ту же партитуру я каждый раз читаю иначе.
Неужели это из-за света?
И как вам нравится это имя? Руди? Без координат. Все равно что сказать: кухня, велосипед, табакерка. Существуют имена без координат. Например, Филипп, Анна, Фабиан, Оливер, Мартин, Ева, Константин. Все это один и тот же свет, источник которого невозможно установить.
Меня беспокоят возможности. Я все время должен принимать какое-то решение. Положить в кофе одну или половинку ложечки сахара? Просто перелистать или прочитать всю газету? Снять ли трубку после телефонного звонка? Открыть ли окно? Жизнь проходит, а я никак не могу решиться. И в результате ничего не успеваю сделать. Только мысленно касаюсь возможностей. Мир переполнен возможностями. Мой идеал – всегда быть неподвижным. В любой момент быть всюду на престоле инвалидной коляски. Переживать одновременно все возможности в окружении бедекеров, каталогов, проспектов, расписаний движения, меню. Не раз, прибыв в какой-нибудь город, я часами отыскивал подходящий отель. И когда наконец снимал номер и распаковывал багаж, приходилось сталкиваться с дилеммой: в каком ресторане поужинать. Ничто меня так не беспокоило, как вероятность того, что кто-то еще будет сидеть за моим столом, хотя я впервые входил в этот ресторан. И не просто сидит за моим столом, но и лишает меня мысли, которая могла возникнуть за этим столом.
И именно эта мысль направляла меня в другую сторону. Несомненно, тот, что сидит за моим столом, отнял у меня и стол, и мысль, и направление. Отнял у меня жизнь. Совсем другую жизнь, которая, конечно же, лучше той, которой живу. Тем не менее я контролирую и эти пропущенные жизни. Это нелегко, это постоянно тревожит случайную жизнь, но мне как-то удается не растеряться, поддерживая контакт с пропущенными жизнями. Я чувствую, как они струятся рядом со мной. Как параллельные железнодорожные пути, они удаляются, чтобы неожиданно сблизиться. За моим столом, в пустом трактире. Поэтому так важно сидеть за своим столом. Что можно осуществить только в пустом трактире. Спокойно выбрать место не слишком близко к дверям, но и не у окна, от которого зимой веет холодом, а летом – жарой. Однако потом наступают муки с меню. Блюда, которые нравятся мне, чередуются с нелюбимыми. Придумываю тактику обольщения официанта, с тем чтобы он объединил в одном заказе все, что я люблю, исключив то, что мне не нравится. Может быть, настоящая идентичность разлита в безразмерном пространстве пропущенного?
Всего слишком много. Это всемирная проблема. И потому существует только единственно возможный конец. Мир как склад. Потому что в нем так много всего, что невозможно более ни слушать, ни смотреть, ни читать. Если я не могу все, то не буду ничего. Рассказ о мире больше самого мира.
Моя первая жена, Юлия, всегда спрашивала, что со мной делали в детстве, отчего я стал таким. А у меня детство было счастливое, и вообще не считаю, что мои проблемы возникли тогда. Ничего подобного не было. Я родился взрослым. И не может она мне ничего сказать, та, которая за восемь лет брака ни разу не сменила набойки на каблуках, ни разу не пришила оторванную пуговицу, ни разу не заштопала дыру на чулках. Как будто за вещами не нужен догляд и уход. «Ты ходишь к дантисту, когда у тебя болят зубы? – спрашивал я ее. – «Пьешь воду, когда тебя одолевает жажда?» И почему это моя привычка не оставлять на ночь на столе немытую посуду была отклонением от нормы, возникшим в детстве? А ведь я ничего такого не усваивал. Ведь я не раз укладывался в постель, несмотря на неубранный после ужина стол. Случалось при этом и засыпать, но я регулярно просыпался ночью, тихо прибирался и мыл посуду. И это приводило Юлию в бешенство. Как и меня выводила из себя ее привычка завтракать в постели. Как и то, что, едва опустив тарелку и чашку на пол, она обнимала меня. А в постели полно крошек и пятен от пролитого кофе.