Он перекрестился, устало плюхнулся на стул, произнёс: "Всё, я – спать…" – и уснул, положив свою седую голову на рабочий стол…
Глава 2
Погибший председатель
Молодой доктор выспался. А с утра продолжил приём пациентов, как ни в чём не бывало. О произошедшем с ним накануне напоминали лишь полностью посидевшие волосы, да и то, что Глеб Никифорович обратился в церковную лавку и купил там крестик.
Его медсестра Пелагея Ивановна два дня ни о чём не спрашивала. Она видела, что доктор скрывает своё внутреннее потрясение. Но какая-то метаморфоза с ним все, же произошла. И умудрённая годами женщина ждала удобного случая, чтоб выведать, когда он будет готов рассказать, что же с ним случилось.
Через два дня по окончании приёма они снова остались в кабинете одни. Глеб Никифорович дописывал историю болезни, Пелагея Ивановна сидела напротив за столом, разбирая и вклеивая результаты анализов. Вдруг со стороны окна послышался звук бубенчика, подъехали сани, и раздалось отчётливое "Тпру!" Глеб Никифорович обернулся на звук, привстал и непроизвольно схватился за сердце.
Это был селянин Митроха, что возил в больницу своё молоко, сметану и творог на продажу медперсоналу и всем желающим. Врач снова сел за стол, но лицо его было бледным и взволнованным, а руки слегка дрожали. Пелагея Ивановна, посмотрев в окно на Митроху, задвинула снова тюль и сказала:
– Да… Митрошка молочко привёз. Он у нас парень безобидный. Живёт в Игнатовке, с матерью. Коровку держат, коз. Молодцы, молоко не разбавляют, народ не дурят. Не то, что некоторые…
Доктор продолжал писать, молча, в знак согласия, кивая головой. Казалось, он успокоился.
– Я ведь вот здесь давно живу, почитай, с самого начала. Больница-то при мне строилась. Да, девчонками ходили сюда строительный мусор разбирать. Всем селом помогали. Все радовались, что будут теперь у нас свои лекари, не надо за семьдесят километров ездить. Народ у нас был весёлый, задорный, всё с шутками. Бывалочась… – Пелагея Ивановна что-то вспомнила, раскраснелась, начала смеяться, стыдливо отмахиваясь от Глеба Никифоровича руками. Насмеявшись и утерев от слёз глаза, продолжила:
– Ой, да что говорить? Весёлое было время. Молодость, она всегда, наверное, весёлая. За мной тракторист Ванька Суков ухаживал. Хороший был парень, зачем отказала? Видно, чтоб опосля всю жизнь со своим злыднем маяться. Ну, вот не любила я белобрысых, что с меня взять… Да и фамилия какая-то неприглядная… Постыдилась, что ли?… Зато мой-то, чернобровый, за кого пошла, хорош был, собака, нервы трепать. Поначалу с доярками всё курвился, а апосля так и вообще от пьянки издох… А вышла бы за Ивана – как королева бы до сих пор жила. Вон, жена его, Алевтина, что в кладовщица у нас – королева!…
Врач, дописав историю, молча, смотрел в окно. Казалось, его занимают сейчас совсем другие думы. Смотря вдаль, сквозь медленно падающий снег, он до сих пор был под впечатлением увиденного.
Пелагея Ивановна, пользуясь тем, что доктор всё ещё не уходит в свою комнатку, продолжала:
– Поначалу-то мы все дружные были. Знали друг друга по имени, помогали, всё вместе. А председатель-то, у нас какой хороший был! Золото, а не мужик. Идешь мимо – поздоровается в ответ, а то и первый окличит. "Как, – мол, – Полюшка – красавица, у тебя дела? Сам-то, твой, всё ли пьяный, али протрезвел?" И я ему на радостях кричу: " Благодарствую, Савелий Денисович, дрыхнет, скотина пропойская!" Вот такие беседы вели.
И тут случись такое, что сгорела наша церквушка… Как раз на Покрова… Полыхала, как свеча, затушить не могли. Народ в ужасе был. Все говорили: "Не к добру это, не к добру…" А когда председателя спросили:" Когда, мол, Денисыч, восстанавливать будем? Что скажешь?" – он махнул рукой и ответил: "Кому надо – и дома помолятся. Не до этого мне." Тут люди точно сказали: "Быть беде…"
Неженатый был председатель. Девкам очень нравился. Каждая норовила сарафан себе покраше на воскресном рынке ухватить, да в косу алую ленту пустить, чтоб председатель внимание обратил. А он всё в делах, да в делах…
И тут, смотри-ка ты, зачастил ездить в глухую заброшенную деревню, где старуха с дочкой одни жили. То дровишек им подкинет, то ещё чем по хозяйству поможет. А по весне привёз из той деревни в село свою невесту, и матерь её. Свадебку сыграл. Влюбила, значит, его в себя девка.
Ну, дело молодое, что тут скажешь? Приняли мы его жену, только сразу она нам не понравилась, вместе с мамашею. Обе – нелюдимки. Идут – глаза в пол, никогда не поздороваются. Брови вечно нахмурены, лица недовольные, в глаза не смотрят. Надменные очень, гордые – по-нашему.
Ну а нам-то что? Дело – его… Привыкли мы к ним, но стали обходить дом стороной. И председатель стал какой-то вечно хмурной, недовольный, не шутит больше с бабами. И бледненький стал какой-то, худеть начал…
Видим мы, что меняется мужик, тает на глазах. И понимаем, что дело в жене его, да в матери – ехидне. А поделать ничего не можем. Как вмешаешься? Да и, может, болеет чем?
Забеременела его женка. Тут-то я её и рассмотрела, поскольку санитарочкой уже в больнице в ту пору работала, помогала роды принимать. Лежала одна в двухместной палате, как барыня, по просьбе мужа. Бледная была! Только жилы синие сквозь кожу просвечивали, так что казалась голубой даже местами.
Я как ей однажды прям в глаза посмотрела – ну волчица волчицей! Жёлтые глаза-то… И светятся как-то в темноте странно… Вообще, мерзкое впечатление создавала, честно сказать. Побаивались мы её там, лишний раз не заходили, особенно вечером.
Мамаша её навещала, тоже рассмотрела старуху. Косматая, морщинистая, глаза злобные, исподлобья. Ну, ведьма – ведьмой. Я, кстати, тогда ещё в нечисть не верила, молодая была. Так вот мамаша приносила ей каждый вечер банку пол-литровую чего-то красного, или вишнёвого цвета. Мы всё гадали: сок, чтоль, вишнёвый, девка любит? Банками ведь хлебала у себя в палате…
И председатель забегал иной раз. Нервный какой-то стал, суетливый. Всклоченный, взлохмаченный, неухоженный. То смеяться начинает, как дурик, то огрызается, командует, ругается… Ну не узнать человека. Что с ним эта курва натворила?… А выходил когда от неё из палаты – так и вообще, как зомби: глаза смотрят в одну точку, ни с кем не разговаривает. Идёт, как лунатик, в двери головой стукается…
Страшно нам было за председателя, горько. Такой мужик пропадал, душа компании!
Тут и роды подошли. И не орала ведь нисколько… Дышала только часто. И уродилось у неё что-то рыжее, волосатое. Рыженький, мальчик был. Орал, зверёныш, на весь этаж. Так и оставляли мы их вместе, не уносили его, потому как орать начинал безбожно.
Однажды захожу я в её палату, что-то мне надо было. Смотрю – он у не на руках весь в крови лежит… Ну, думаю, всё, конец гадёнышу пришёл, кровь горлом пошла. Бегу, зову врачей. А когда вернулись: нет, живёхонький лежит, умирать не думает… Это она его соком своим напоила, дура-баба… Перепугала нас. Вот сок-то этот он у неё хорошо лакал, причмокивал.
Тут случилось такому: умерла у них корова. Околела часом. И перестала матерь её носить ей с сыном сок заодно. Беспокойная стала девка, нервничает, на выписку просится. Ну, мы что? Хочешь – уходи, только в бумажке распишись, что самовольно покидаешь. Она ушла.
Стали люди замечать, что коровам кто-то по ночам вену на шее режет… Поначалу не обращали внимания. Ну, мало ли, что за ранка… А когда одна корова пала, вторая – ветеринар и говорит: обескровливание… Крови, говорит, нет в организме умершей скотины… Думали вначале на болезнь, потом заметили надрезы на коже шеи. Стали следить…
И поймали как-то бабку эту, тёщу председателеву, за этим делом. Стоит себе в чужом хлеве, кровь из животины сливает в баночку. Ну, ей хотели вначале оглоблей по хребтине въехать, затем решили: убьют, отвечать потом. За космы её из хлева вывели, и к председателю во двор швырнули. Стучат к нему в двери, просят выйти. Он выходит – его уж не узнать: сам, как та обескровленная корова, стоит в дверях, шатается. Вернули ему бабку с наказом, чтоб следил за ней: ещё раз такое заметят – убьют на месте, не поглядят, что председателеву тёща…