Тайна этого превращения привела к плодотворным размышлениям. Граница между Полоцком и остальным миром не была, как я предполагала, физическим барьером, как забор, отделяющий наш сад от улицы. Теперь мир стал таким: Полоцк – ещё Полоцк – ещё Полоцк – Витебск! И Витебск не так уж сильно отличался, просто он был больше, ярче и многолюднее. И Витебск не был концом. Двина и железная дорога выходили за пределы Витебска, тянулись в Россию. Значит, Россия больше Полоцка? Здесь тоже не было разделительного забора? Как же мне хотелось увидеть Россию! Но очень немногие ехали туда. Когда люди ехали в Россию, это был признак беды – либо они не могли заработать на жизнь дома, либо их призвали в армию, либо их ждало судебное разбирательство. Нет, никто не ездил в Россию ради удовольствия. Ещё бы, ведь в России жил царь, и очень много злых людей, в России были ужасные тюрьмы, из которых люди никогда не возвращались.
Полоцк и Витебск теперь были связаны преемственностью земли, но их и Россию всё ещё разделяла неприступная стена. Став старше, я узнала, что хотя Полоцку и не нравилось ездить в Россию, Россия ещё больше возражала против приезда Полоцка. Людей из Полоцка иногда высылали обратно прежде, чем они успевали завершить свои дела, и часто по дороге домой с ними жестоко обращались. Казалось, что в России есть определенные места – Санкт-Петербург, Москва, Киев – куда моему отцу, дяде или соседу никогда не стоит приезжать, что бы их там ни привлекало. Полиция их задерживала и отправляла обратно в Полоцк как опасных преступников, хотя они никогда не делали ничего плохого.
Довольно странно, что с моими родственниками так обращались, но, по крайней мере, был предлог, чтобы отправить их в Полоцк – они оттуда родом. Но почему из Петербурга и Москвы выгоняли людей, которые жили в этих городах, и которым некуда было пойти? Так много людей – мужчин, женщин и даже детей – приезжали в Полоцк, где у них не было друзей, и рассказывали о том, как жестоко с ними обращались в России. И хотя они не были ничьими родственниками, их принимали, им помогали и устраивали их на работу, как погорельцев.
Очень странно, что царь и полиция хотели, чтобы вся Россия принадлежала только им. Это была очень большая страна, требовалось много дней, чтобы письмо дошло до чьего-то отца в России. Почему бы там не жить всем, кому этого хотелось?
Я не знаю, когда я стала достаточно взрослой, чтобы понять. Правду пытались донести до меня десятки раз в день, с того момента, как я стала отличать слова от пустых звуков. Моя бабушка говорила мне правду, когда укладывала меня спать. Родители – когда дарили мне подарки в праздники. Мои товарищи по игре – когда затаскивали меня обратно в угол ворот, чтобы пропустить полицейского. Ванка, маленький светловолосый мальчик, всем своим видом говорил правду, когда специально выбегал из-за развешенного его матерью белья, чтобы швырнуть в меня грязью, когда я проходила мимо. Я слышала правду во время молитвы, и когда женщины ссорились на базаре, и иногда, просыпаясь ночью, я слышала, как мои родители шептали её в темноте. В моей жизни не было времени, когда бы я не слышала, не видела и не чувствовала правды – почему Полоцк был отрезан от остальной России. Это был первый урок, который должна была выучить маленькая девочка в Полоцке. Но я долгое время этого не понимала. Затем настал момент, когда я узнала, что Полоцк и Витебск, Вильно и некоторые другие поселения находились в пределах «Черты оседлости»*, и на этой территории царь велел мне оставаться вместе с отцом, матерью, друзьями и всеми другими такими же людьми, как мы. Выходить за пределы Черты нам запрещалось, потому что мы были евреями.
Значит, вокруг Полоцка все-таки был забор. Мир был разделен на евреев и гоев*. Понимание этого пришло настолько постепенно, что не шокировало меня. Оно просачивалось в мое сознание капля за каплей. И к тому времени, когда я в полной мере осознала, что я пленница, тело уже привыкло к оковам.
В первый раз, когда Ванка кинул в меня грязью, я побежала домой и пожаловалась маме, которая отряхнула моё платье и обречённо сказала: «Чем я могу помочь тебе, моё бедное дитя? Ванка – гой. Гои делают с нами, евреями, всё, что им вздумается». В следующий раз, когда Ванка оскорбил меня, я не плакала, а побежала в укрытие, повторяя про себя: «Ванка – гой». В третий раз, когда Ванка плюнул на меня, я вытерла лицо и вообще ничего не подумала. Я принимала от гоев дурное обращение, как человек принимает погоду. Мир был создан определенным образом, и я должна была в нем жить.
Не все гои были похожи на Ванку. Рядом с нами жила семья гоев, которая была очень дружелюбной. Там была девочка моего возраста, которая никогда не обзывала меня и дарила мне цветы из отцовского сада. Ещё были Парфёновы, у которых мой дед арендовал свой магазин. Они относились к нам так, как будто мы и не евреи вовсе. Во время наших праздников они приходили к нам в гости и приносили подарки, тщательно подбирая такие вещи, которые еврейские дети могли бы принять. Детворе нравилось, когда им всё объясняли о вине, о фруктах и свечах, и они даже пытались произнести соответствующие приветствия и благословения на иврите. Мой отец говорил, что если бы все русские были как Парфёновы, то не было бы никакой вражды между гоями и евреями, а хозяйка дома Федора Павловна отвечала, что русский народ в этом не виноват. Именно священники, говорила она, научили народ ненавидеть евреев. Конечно, ей лучше знать, ведь она была очень благочестивой христианкой. Она никогда не проходила мимо церкви, не перекрестившись.
Гои вечно крестились – когда входили в церковь и когда выходили из неё, когда встречали священника или проходили мимо образа святого на улице. Грязные нищие на ступенях церкви никогда не переставали креститься, и даже когда стояли на углу еврейской улицы и получали милостыню от еврейского народа, они крестились и бормотали христианские молитвы. У каждого гоя дома было то, что они называли «иконой», то есть образом или изображением христианского Бога. Икона висела в углу, и перед ней всегда горела лампада. Перед иконой гои произносили свои молитвы, стоя на коленях и беспрестанно крестясь.
Я старалась не смотреть в угол, где висела икона, когда заходила в дом гоев. Я боялась креста. Все в Полоцке боялись, все евреи, я имею в виду. Ибо именно крест делал человека священником, а священники были причиной наших бед, даже некоторые христиане это признавали. Гои говорили, что мы убили их Бога, но это абсурд, у них и Бога то никогда не было – только его изображения. К тому же, они обвиняли нас в том, что произошло давным-давно, сами гои говорили, что это было давно. Все, кто мог иметь к произошедшему какое-либо отношение, были мертвы уже целую вечность. И всё же они повсюду расставляли кресты и носили их у себя на шее, специально, чтобы напомнить себе об этих ложных вещах, и они считали благочестивым ненавидеть и оскорблять нас, настаивая на том, что мы убили их Бога. Поклоняться кресту и мучить еврея для них – одно и то же. Вот почему мы боялись креста.
Ещё гои говорили о нас, что мы использовали кровь убитых христианских детей при праздновании Песаха*. Конечно, это была бессовестная ложь. Меня тошнило от одной мысли об этом. Я знала обо всём, что нужно сделать для подготовки к празднику Песах с тех пор, как была ещё совсем маленькой девочкой. Дом должен был сиять чистотой даже в тех углах, куда никто никогда не заглядывал. Посуду, которой пользовались круглый год, убирали на чердак, и доставали специальную посуду для семидневного празднования Песаха. Я помогала распаковывать новую посуду и находила свою голубую кружку. Когда были повешены чистые занавески, открыты белые полы, и все в доме надели новую одежду, я садилась за праздничный стол в своём новом платье и чувствовала себя чистой как внутри, так и снаружи. И когда я задавала Четыре Вопроса*, о маце и горькой зелени, и о других вещах, и семья, читая из своих книг, отвечала мне, разве я не знала всего о Песахе и о том, что было на столе и почему? Это было дурно со стороны гоев – врать о нас. Младший ребенок в доме знал, как отмечался Песах.