Литмир - Электронная Библиотека

Хотя это не про Катье: вот уж где никаких метаний мотылька. Ему приходится сделать вывод, что она втайнестрашится Перемены, предпочитая вместо этого тривиально менять то, что значит менее всего, одежду и украшения, не поддаваясь далее рассчётливого трансвестизма, будь то одежда Готфрида или даже  традиционная мазохистская форма Французского производства, такая неподходящую к её высокой, длинноногой походке, к её блондинистости, её упрямым плечам похожим на крылья—она всего лишь играет, играет в участие в игре.

Он ничего не может поделать. Посреди умирающего рейха, где приказы становятся бессильнее бумаги для их распечатки, она нужна ему, как и Готфрид, ремни и кожаная плеть, реальны в его руках, их всё ещё можно прочувствовать, нужны её вскрики, красные рубцы поперёк ягодиц мальчика, их рты, его член, пальцы рук и ног—целую зиму на этом всём вполне можно продержаться—ему трудно подыскать объяснение, но в глубине сердца он поверил, возможно только лишь теперь, в эту форму, из всех легенд и сказок, он верит, что этот зачарованный дом в лесу уцелеет, что никакие случайные бомбы на него  не упадут никогда, но только в случае измены, если Катье и впрямь наводчица Англичан и накличет их—а он знает, что не может она: что по какому-то шаманству, глубже утаённых резонансов любых слов, Британский налёт исключён, как вариант, из всех вероятных подталкиваний в железо Печи и в последнее лето. Придёт, она придёт, его Судьба… так или иначе—но она придёт… Und nicht einmal sein Schritt klingt aus dem tonlosen Los. . . . Из всей поэзии Рильке, больше всего он любит эту Десятую Элегию, начинает ощущать, как горькое пиво Тоски щиплет глаза, покалывает в глубине носа, когда припоминает каждую строку… только что умерший юноша, объят своей Безутешностью, его последняя связь, но расстаётся  даже с её отдалённо человеческим прикосновением навсегда, подымаясь совсем один, смертельно один, выше и выше в горы изначальной Боли, с дико чуждыми созвездиями в вышине… Ни разу шаг его не вызвал эха у Судьбы безгласной... Это он, Блисеро, взбирается на гору, как и взбирался почти уже 20 лет, задолго до того как восприял пыл Рейха, ещё со времён Юго-Запада… в одиночку. Какой бы плотью не пытался утихомирить Ведьму, людоедку, колдунью, размахивающую орудиями боли—один, всегда один. Он даже и не знает Ведьмы, не может понять её/его голода, и только лишь в минуты слабости изумляется, что оно может сосуществовать в одном с ним теле… Спортсмен и его умения разные вещи... Во всяком случае, молодой Раухандел сказал так… много лет назад в мирное время… Блисеро смотрел на своего юного друга (уже тогда так откровенно, так патетически обречённого на какую-то из форм Восточного фронта) в баре, на улице, в каком угодно тесном и неудобном костюме, тот безупречно реагировал на футбольный мяч, когда шутники, опознав его, швыряли в него из ниоткуда—бессмертное исполнение! один из тех импровизированных ударов, до того невозможно высоких, так чётко параболичных, мяч взмывает на мили вверх, чтобы скользнуть точнёхонько меж двух высоких, фалличных электрических колонн Ufa-театра на Фридрихштрассе… он мог удерживать мяч на голове вдоль нескольких кварталов напролёт, часами, ноги безупречны, как поэтическая строка… Но только лишь качал головой, стараясь оставаться хорошим парнем, когда у него спрашивали, не в силах объяснить: «Ну это... так получается… мускулы делают сами»—затем, припомнив выражение старого тренера—«это мускульное»,– улыбаясь прекрасной улыбкой и за это одно уже призывник, уже пушечное мясо, бледный свет бара ложится поперёк его коротко остриженного черепа—«это рефлексы, понимаешь… Не я… Просто рефлексы». Когда же началась перемена, для Блисеро тех дней, от похоти к жалости, тупой как изумленье Рауханделя собственным даром? Он навидался этих Рауханделей, особенно после 39-го, в которых таятся не менее загадочные гости, чужаки, иногда не менее причудливые, чем дар всегда оказываться там, где нет взрывов… кто-нибудь из них, этого сырья, «желают Перемены»? Или хотя бы знают? Крайне сомнительно... Их рефлексы просто используются, сотнями тысяч за раз—королевскими молями, которых вдохновило Пламя. Блисеро утратил, много лет назад, всякую невинность в этом вопросе. Итак, его Судьба это Печь: покуда заблудившиеся дети, которые никогда не ведают, у которых ничто не меняется кроме формы и паспортов, будут жить-поживать долго после его золы и газов исхода через печную трубу. Именно так. Странник в горах Боли. Это длится уже слишком долго, игра избрана им не ради чего-либо иного кроме конца, которым она закончится, nichtwahr? Чересчур уж состарился, грипп проходит не так уже быстро, живот может скрутить иногда на весь день, глаза ощутимо слепее с каждой очередной проверкой, слишком «реалистичен», чтобы избрать смерть героя, или просто солдатскую. Всё, чего ему хочется, это покинуть зиму, уйти в тепло Печи, в тьму железного убежища, дверь позади него в сужающемся прямоугольнике кухонного света со звяком захлопнулась бы, навсегда. Всё прочее лишь любовная игра перед актом.

Да, он думает, больше, чем следовало бы, и это его удивляет, о детях—об их мотивах. Он полагает, что они, скорее всего, стремятся к своей свободе, тоскуют по ней как он по Печи, и подобная извращённость преследует его и гнетёт… он возвращается вновь и вновь к пустой бессмысленной картине того, как выглядел дом в лесу, вот уже искрошенный до сахарных крупинок, всё уцелевшее, это одна лишь неукротимая Печь, и пара деток, пик сладкой энергичности минул, снова подступает голод, блуждания в зелёной непроглядности деревьев... Куда идти им, где укрыться на ночь? Непредусмотрительность детей… и вежливый парадокс этого их Состояньица, основой которому всё та же Печь, призванная всё уничтожить... Однако, всякий истинный бог должен быть и творцом, и разрушителем. Ему, воспитанному в христианской среде, трудно было постичь это до его путешествия на Юго-Запад, до его личного покорения Африки. Среди пыльных костров Калахари, пред ширью прибрежного моря, огонь и вода, он учился. Мальчик Иреро, загнанный постоянным страданием в ужас перед христианскими прегрешениями, духи шакалов, могучие европейские волки-оборотни, преследовали его, жаждая насытиться его душой, бесценным червячком, что обитает в его позвоночнике, пытался теперь  загнать своих прежних богов в клетку, поймать в силки из слов, выдать их, диких, обездвиженных, этому учёному белому, что так увлекался языками. Увозя в своём ранце экземпляр DuinoElegies, только что из печати в момент его отправлении на Юго-Запад, подарок Матери на причале, запах свежей типографской краски кружил его голову по ночам, покуда старый пароход бороздил тропик за тропиком… пока созвездия, как новые звёзды над Страной-Боли, стали совсем незнакомыми, а времена года перевернулись… и он подошёл к берегу на высоконосой деревянной лодке, что двадцатью годами раньше перевозила синебрючные войска с железа на рейде, чтобы подавить Великое Восстание Иреро. Найти в глухих местах между Намибом и Калахари свою собственную верную родню, свой цвет ночи.

Непроходимые пустоши камня палимого солнцем… многие мили каньонов заворачивающих в никуда, засыпаны белым песком по дну, что оборачивается холодно синим в протяжённости дня… мы сотворить Нджамби Карунга сейчас, омахона… шёпот над горящими ветвями колючек, где этот немец заклинает прочь энергии окружившие свет костра своей тоненькой книжицей. Он потревоженно вскинул взгляд. Мальчику хочется ебли, но почему-то применил слово для обозначения бога на языке Иреро. Необычайный холод пронял белого человека. Он верит, как и Рейнское Миссионерское Общество, в силу богохульства. Особенно тут в пустыне, где опасности, чьи имена он боится произнести даже в городах, даже при свете дня, собираются вокруг, крылья сложены, ягодицы соприкасаются с холодным песком, выжидают… В эту ночь он чувствует мощь каждого слова: слова отделены всего одним лишь мигом от вещей, которые они обозначают. Риск сопряжённый с натягивании мальчика под отголоски святого Имени наполняет его безумной похотью, похоть в лице—маска—мгновенное воздаяние из-за пределов костра… но для мальчика Нджамби Карунга это происходящее, их совокупление, только и всего: Бог творец и разрушитель, солнце и тьма, все наборы противоположностей, сведённые вместе, включая чёрное и белое, мужское и женское… и он становится в своей невинности дитём Нджамби Карунга (как весь его былой клан, безжалостно, за пределы их собственной истории) здесь под европейским потом, рёбрами, мускулами брюшного пресса, хуем (мускулы самого мальчика невыносимо торчат, кажется, уже часами, как будто он собирается убить, но ни слова, только долгие, клонированные куски ночи, что тянутся над их телами).

33
{"b":"772925","o":1}