– Как бы ни восхваляли мы Рассудочность,– говорил он классу Пёклера ещё в Т.Ш.– умеренность, готовность к компромиссам, тем не менее, всегда остаётся лев, лев в каждом из вас. Он либо укрощён—слишком большими дозами математики, деталями дизайна, корпоративными ритуалами—либо остаётся диким, вечным хищником.
– Льву неведомы тонкости и полумеры. Он не приемлет общего пользования в основе хоть чего-либо! Он хватает, он держит! Он не Большевик и он не Еврей. Вам никогда не нужно опасаться относительности со стороны льва. Ему желаннее абсолют. Жизни и смерти. Победы и поражения. Ни перемирий, ни договорённостей, но радости прыжка, рыка, крови.
Если это было химией Национал-Социализма, то вините то самое нечто-витающее-в-воздухе, тот самый Zeitgeist. Кроме шуток, вините их. Проф.-Доктор Джамф не имел иммунитета. Не обладал им и его студент Пёклер. Однако благодаря Инфляции и Депрессии, у Пёклера с идеей «льва» увязалось человеческое лицо, лицо из кинофильмов natürlich, лицо актёра Рудольфа Кляйн-Рогге, которому Пёклер поклонялся и на кого хотел походить.
Кляйн-Рогге уносил аппетитных актрис на верхушки крыш, когда Кинг Конг ещё титьку сосал, не имея двигательных навыков достойных такого определения. Ну одну аппетитную актрису во всяком случае, Бриггиту Хелм в Метрополисе. Бесподобный фильм. В точности тот мир, о котором Пёклер и до хренища кто ещё мечтали в те дни, Корпоративный Город-Держава, где технология служила источником власти, инженер в тесном сотрудничестве с управлением, массы пашут далеко, в невидимом подземелье, а исключительная власть у единого вождя наверху, что отечески благожелателен и справедлив, носит бесподобного кроя костюмы и чьё имя Пёклер не мог запомнить, слишком увлечённый Кляйн-Рогге, игравшим безумного изобретателя, каким Пёклер и его со-ученики в обучении у Джамфа хотели стать—необходимый тем, кто правил Метрополисом, но, под конец, неукрощённый лев, который всё разносит вдрызг, девушку, Державу, массы, самого себя, утверждая свою суть против всех их в одном последнем ревущем прыжке с вершины крыш на улицу...
Любопытная мощь. Чем бы это ни было, истые провидцы отыскивали её среди жёсткой тесситуры тех дней и городских улиц, то, что видела Кете Колвиц, доводя свою тощую Смерть вспрыгивать к Её женщинам на закорки, а тем это так нравилось, похоже затрагивала и Пёклера порой, на его экскурсиях поглубже в MareNocturnum. Он находил восторг не слишком отличающийся от лезвия рассекающего его кожу и нервы, от скальпирования до пят, в ритуальных подчинениях Хозяину этого ночного пространства и его самого, мужскому воплощению технологики, что обретает власть не для пользования в обществе, но просто ради этих возможностей капитуляции, личной и тёмной капитуляции, перед Ничем, ради упоительно визжащего падения... Перед Атиллой Гунном явившимся на запад из степей, разнести впрах, фактически, драгоценное строение из магии и кровосмесительства, скреплявшие королевства Бургундцев. Пёклер был крайне вымотан в тот вечер, после целого дня скитаний в поисках угля. Он раз за разом проваливался в сон, просыпаясь к образам, в которых с полминуты вообще не мог разобраться что к чему—ближний план лица? лес? чешуя Дракона? сцена сражения? Довольно часто это оказывался Рудольф Кляйн-Рогге, древний Восточный танатоман Атилла, голова обрита кроме пучка на темени, затянутого бусами, бушующего с грандиозной жестикуляцией и с теми огромными мрачными глазами... Пёклер вновь скатывался ко снам со вспышками разрушительной красоты, вплетавшимися в его сны, где говорил с варварской гортанностью за молчащие там рты, окорачивая Бургундцев до чего-то вроде покорности, до серости некоторых сборищ в пивных времён Т.Ш... и снова просыпался—это длилось часами—к какому-нибудь последующему буйству убийств, огню и обрушению...
По пути домой, на трамвае и пешком, его жена донимала Пёклера, что всё проспал, насмехалась над его инженерской преданностью причине-и-следствию. Как мог он объяснить ей, что художественные связи оставались все там, в его снах? Как мог он объяснить ей хоть что-то?
Кляйн-Рогге запомнился прежде всего в роли доктора Мабузе. Подводилось к тому, чтоб ты начал проводить параллели с Гуго Штинесом, неутомимым созидателем Инфляции наяву, та же история, один в один: азартный игрок, финансовый гений, архигангстер… нервный bürgerlich рот, щёки, неуклюжие движения, первый слепок комичной технократии… и всё же, в порыве гнева, прорываясь из-под рационализированного образа, ледники глаз сменялись окнами в оголённые саванны, и тогда выныривал истинный Мабузе, живой и гордый на фоне окружавших его серых сил, устремлявшийся к судьбе, которую, он знал, ему не избежать, немого ада стрельбы, гранат, войск взявших в кольцо его резиденцию, и его собственного безумия в конце тайного туннеля... А кто довёл его до погибели, если не идол пресных утренников Бернард Гёцке в роли Государственного Прокурора фон Венка, Гёцке сыгравший нежную, томно бюрократическую Смерть в DerMüdeTod, он и тут соответствовал форме, слишком ручной, слишком вежливый для пресытившейся Графини, которой он домагался—но Кляйн-Рогге впрыгнул, выпустив все когти, довёл её женоподобного мужа до самоубийства, швырнул её на свою постель, эту вялую суку— взял её! пока тот вежливый Гёцке сидел в своём кабинете, среди своих бумаг и сибаритов—Мабузе пытается его загипнотизировать, подсыпать наркотиков, взорвать бомбой заложенной в его же кабинете—ничего не получается, всякий раз великая Веймарская инерция, файлы, иерархии, рутины, вновь спасает его. Мабузе был дикарем, вброшенным из прошлого, харизматичной вспышкой, которую не в состоянии вынести ни одна пластинка Агфы для воскресного дня, отпечаток в ряби раствора всякий раз разгорается до слепящей аннигиляции белым (глубины Рыб, где кружил Пёклер засыпая и пробуждаясь, проплывая над образами серой повседневности Инфляции, очередей, биржевиков, варёной картошки на тарелке, поиск одними лишь жабрами и потрохами—некая нервная тяга к мифу, о котором не мог сказать верит ли в него даже и сам он—белого света, руин Атлантиды, признаков более истинного царства)...
Изобретатель Метрополиса Ротванг, Царь Атилла, Мабузе Игрок, Проф.-Др. Ласло Джамф, все их желания устремлялись к одному и тому же, к форме смерти, в которой выразится полнящие её радость и непримиримость, ничего подобного Гёцкианской буржуазной смерти, самообман, умудрённое приятие, родственники в гостиной, понимающие лица всегда понятные детям...
– У вас два выбора,– вскричал Джамф на последней лекции того года: на улицах витиеватые штрихи ветра, девушки в бледно-цве́тных платьях, океаны пива, мужские хора напряжённо, с чувством приподнятые распевают Sempersitinflores/ Sempersitinflo-ho-res…– либо оставаться с углеродом и водородом, брать свои коробки с обедом на работу каждое утро вместе с безликим стадом торопящимся внутрь, отгораживаться от света солнца—или двигаться за пределы. Кремний, карбид бора, фосфор—они могут заменить углерод и могут связываться с азотом вместо водорода—(тут пара смешков не ожидавшихся игривым старым педагогом, да не зарастёт к нему тропа: его заслуги в Веймарских субсидиях IG’скому Штикштоф Синдикату были хорошо известны)—двигаться за пределы жизни, в неорганику. Где нет хрупкости, нет смертности—тут Сила и Вечность.– Затем его знаменитый финал, он стёр со своей доски корявые C—H, и мелом написал громадные Si—N.
Волна будущего. Но сам Джамф, странно, не двинулся дальше. Он никогда не синтезировал те новые неорганические кольца, которые пророчил с таким драматизмом. Остался ли он просто в замесе, чтоб вздымались академические поколения или же ему было известно нечто, о чём не догадывались Пёклер и остальные? Были ли его призывы в лекционной аудитории какой-то эксцентричной шуткой? Он остался при C—H и прихватил свою коробку с обедом в Америку. Пёклер потерял с ним связь после TechnischeHochschule—так же, как и остальные его бывшие ученики. Теперь он находился под зловещим влиянием Лайла Бленда, и если всё ещё продолжал изыскивать пути избежать смертности ковалентной связи, то делал это Джамф самым неприметным образом из всех какие только бывают.