Себя он считал практичным человеком. На полигоне они оперировали континентами, орбитами—на годы предвосхищая потребность Генштаба в оружии, что будет разбивать антанты, перепрыгивать, как шахматный конь, танки, пехоту, даже Luftwaffe. Плутократические державы с запада, коммунисты с востока. Пространства, модели, стратегические игры. Без особого азарта или идеологии. Практичные люди. Пока военные балдеют от своих ещё не одержанных побед, ракетным инженерам следует размышлять без фанатизма, о Германских превратностях, Германском разгроме—потери в Luftwaffe и снижение их эффективности, отступления фронтов, потребность в оружии более дальнего радиуса действия... Но деньги были у других, и другие отдавали приказы—пытались возложить свои хотенья и разборки на нечто живущее отдельной жизнью, на technologique, которую им и близко не понять. Покуда Ракета находилась на стадии исследований и разработки, им необязательно было верить в неё. Позднее, когда А4 вступит в строй, когда они окажутся с реально существующей ракетой, борьба за власть развернётся не на шутку. Пёклер видел это насквозь. Они все по-спортивному безмозглые здоровяки без предвидения, без воображения. Однако они находились у власти и ему трудно было не думать о них как о старших, пусть даже относясь к ним с долей презрения.
Но Лени ошибалась, никто его не использовал. Пёклер стал продолжением Ракеты задолго до её создания. Её стараниями. Когда она бросила его, он пошёл вразнос. Куски рассыпались по Хинтерхоф, по сточным канавам, разнеслись ветром. Он даже в кино не мог ходить. Совсем изредка бродил после работы и пытался выудить куски угля из Шпрее. Пил пиво и сидел в холодной комнате, осенний свет цедился к нему обедневшим и увядающим, из серых туч, со стен двора-колодца и труб канализации, сквозь захватанные дотемна занавески, обескровленный, лишившийся всякой надежды по пути туда, где сидел он, дрожа и плача. Он плакал ежедневно, где-то по часу в день, один месяц, пока не заработал воспаление слизистой оболочки. Тогда он перешёл на постельный режим и потел, пока не прошла температура. Потом он переехал в Кюмерсдорф рядом, с Берлином, помогать своему другу Мондаугену на ракетном полигоне.
Температуры, скорости, давления, конфигурация корпуса и стабилизатора, стабильности и турбулентности начали просачиваться и заменять то, от чего сбежала Лени. По утрам, за окном виднелся сосновый лес и ельники вместо жалкого городского двора. Его отречение от мира и переход в монашеский орден?
Однажды ночью он сжёг двадцать страниц вычислений. Знаки интеграла взвивались как зачарованные кобры, d со смешными завитушками маршировали, словно горбуны, за край пламени в волны кружевного пепла. Но это был единственный рецидив.
Сначала он помогал в группе занятой двигателем. Тогда ещё никто не специализировался. Это пришло позднее, вместе с бюрократией и паранойей, и штатные списки превратились в чертёж-планировку тюремных камер. Курт Мондауген, чьей областью была радиоэлектроника, мог предложить решение проблем охлаждения. Делом Пёклера стала подгонка инструментария для замеров локальных давлений. Это пригодилось позднее в Пенемюнде, где зачастую требовалось провести сотню измерительных трубок от модели не более 4 или 5 сантиметров в диаметре. Пёклер помог разработать способ Halbmodelle: рассечь модель в длину и закрепить срезом к стенке испытательной камеры, выводя таким способом трубки к манометрам снаружи. Жителю Берлинских трущоб, думал он, известно как выкручиваться на половинных рационах… но то был редкий случай гордыни. Никто, в общем-то, не мог считать свою идею своей на 100%, тут работал корпоративный разум, специализация едва ли что-то значила, классовые разграничения ещё меньше. Социальный спектр простирался от фон Брауна, представителя Прусской аристократии, и до подобных Пёклеру, из тех, кто позволяет себе жевать яблоко на улице—но все они становились равными перед милостью Ракеты: не только перед опасностью взрывов или падающих кусков железа, но также перед её тупостью, её мёртвым весом, её упрямой и осязаемой тайной...
В те дни большая часть финансирования и внимания доставалась группе по двигателю. Проблема заключалась в том, чтобы оторвать от земли хоть что-то и оно бы не взорвалось. Случались мелкие катастрофы—прогорал алюминиевый кожух двигателя, какой-то пробный инжектор запускал гулкое сгорание, в огне которого двигатель вопил до распада на части—а потом, в 34-м, крупная. Доктор Вампке решил смешать перекись водорода со спиртом перед впрыскиванием смеси в толкающую камеру, посмотреть что выйдет. Огонь зажигания перебросился по подводящей трубе в бак с топливом. Взрыв уничтожил испытательный стенд вместе с доктором Вампке и двумя другими. Первая кровь, первое жертвоприношение.
Курт Мондауген воспринял это как знамение. Один из этих Германских мистиков, что выросли читая Гессе, Стефена Георга, и Ричарда Вильгельма, готовые принять Гитлера основываясь на метафизике Демиана, горючее и окислитель воспринималось им как пара противоположностей, мужское и женское начала соединяющиеся в мистическом яйце камеры сгорания: творение и разрушение, огонь и вода, химический плюс и химический минус—
– Валентность,– протестовал Пёклер,– условие внешних слоёв, и ничего более.
– Подумай хорошенько,– сказал Мондауген.
Был там ещё некий Фарингер, специалист по аэродинамике, который уходил в сосновые леса Пенемюнде со своим Дзен луком и скруткой прессованной соломы практиковаться в дыхании, в натягивании и пуске, снова и снова. Это казалось хамством в то время, когда его коллеги доходили до белого каления из-за того, что между ними называлось « Folgsamkeitfaktor», как добиться, чтобы продольная ось Ракеты следовала тангенсу, неукоснительно, своей траектории. Ракета для этого Фарингера являлась толстой Японской стрелой. Необходимо было каким-то образом слиться с ракетой, траекторией и целью—«не навязывать ей свою волю, но сдаться, выйти из роли стрелка. Весь этот акт неразделим. Ты и нападающий, и жертва, и параболический путь, и...» Пёклер никогда не мог понять о чём вообще толкует этот человек. А Мондауген понимал. Мондауген это бодхисаттва, вернувшийся сюда из уединения в Калахари и от кто его знает какого света, что постиг его там, вернулся в мир людей и наций, продолжить в той роли, которую он избрал сам, но никогда не объяснял почему. В Юго-Западной он не вёл дневников, не писал домой писем. Там случилось восстание Бонделшваарц в 1922 и общий хаос в стране. Его радио эксперименты прервались, он укрылся вместе с полусотней других белых на вилле местного землевладельца по имени Фоппл. То место представляло собой укрепление, со всех сторон окружено глубокими ущельями. После пары месяцев осады и беспробудного пьянства, «проникшись глубоким отвращением ко всему Европейскому», Мондауген в одиночку ушёл в дикие леса и равнины, кончил тем, что жил с Оватджимба, народом трубкозуба, самыми бедными из Иреро. Они приняли его без вопросов. Себя он считал, там и тут, своего рода радиопередатчиком и полагал, что исходившие в то время от него передачи им, во всяком случае, ничем не грозили. В его электронном мистицизме, триод являлся столь же основополагающим, как крест в Христианстве. Воспринимай эго, часть претерпевающую историю личности увязанную со временем, как сетку. Более глубинное и истинное Я это поток между катодом и пластиной. Постоянное чистое течение. Сигналы—данные ощущений, чувств, перемещение воспоминаний—попадают на сетку и модулируют поток. Мы проживаем жизни являющиеся формами волн постоянно изменяющихся во времени, от положительных до отрицательных. Только в моменты необъятной безмятежности можно найти чистое, не искажённое информацией состояние нулевого сигнала.
– Во имя катода, анода и пресвятой сетки,– сказал Пёклер.
– Да, это неплохо,– улыбнулся Мондауген.
Ближе всего к нулю из всех из них был, пожалуй, Африканец Тирлич, протеже майора Вайсмана. На Versuchsanstalt, за спиной, его звали Монстром Вайсмана, наверное, не столько из расизма, как из-за картины, которую они собой представляли, Тирлич высился над Вайсманом чуть не на полметра, лысеющего, академически, взглядывающего вверх на Африканца сквозь линзы очков толстые, как бутылочные донца, вынужденного порой пускаться вприпрыжку, когда они шагали по асфальту, через лаборатории и кабинеты, Тирлич доминировал в любой из комнат и на каждом ландшафте в те ранние дни Ракеты... Самое ясное о нём воспоминание Пёклера это его первое, в комнате испытаний в Кюмерсдорфе, в окружении электрическими цветами—зелёные бутыли с азотом, плотное сплетение красных, жёлтых и синих труб, собственное лицо Тирлича, тёмной меди, с той же безмятежностью, что время от времени проплывала и в лице Мондаугена—гигант наблюдал в одно из зеркал отражение ракетного двигателя за перегородкой безопасности: в застоялом воздухе той комнаты встряхиваемой запоздалыми беспокойствами, тягой к никотину, бессмысленными молитвами, Тирлич пребывал в покое...