Берег Грибниц Зее тёмен, окаймлён звёздами, опутан проволокой, оживлён бродячими охранниками. Огни Потсдама, кучно и россыпями, мигают за чёрной водой. Слотропу приходится пару раз заходить в неё по задницу, огибая ту проволоку и дожидаясь пока охранники сойдутся на сигарету в конце маршрута их обходов, прежде чем смог рвануть, подшлёпываясь мокрой накидкой, к вилле. Гашиш Бодайна зарыт вдоль одной из сторон дома, под определённым кустом можжевельника. Слотроп садится на корточки и начинает разгребать грязь руками.
Внутри идёт веселье. Девушки поют «Не сиди под яблоней», и если это не Сёстры Эндрюс, то вполне могли бы быть. Им аккомпанирует танцевальный оркестр с большущей группой деревянных духовых. Смех, перезвяк посуды, международная болтовня, обычная средней руки вечеринка тут, на великой Конференции. Гашиш завёрнут в фольгу внутри заплесневелой грязной сумки. Пахнет отлично. О, ё-ж-твою—ну зачем он не прихватил с собой трубочку.
Вообще-то, оно и лучше. Над Слотропом, на уровне глаз, терраса и распятые на шпалерах персиковые деревья в молочном цветении. Пока он наклоняется поднять сумку, Французское окно отворилось и кто-то выходит на террасу подышать воздухом. Слотроп замирает, повторяя в уме невидим, невидим... Шаги приблизились и над перилами склоняется—да, это может показаться странным, Микки Руни. Слотроп узнаёт его мгновенно, веснушчатый чокнутый сын судьи Харди, в смокинге и с его лицом я-схожу-с-ума. Микки Руни вылупился на Ракетмэна с сумкой гашиша, мокрый призрак в шлеме и накидке. Носом вровень с блестящими чёрными туфлями Микки Руни, Слотроп смотрит вверх в освещённую комнату позади—видит кого-то малость схожего с Черчиллем, до хрена дам в вечерних платьях с такими глубокими декольте, что даже при этом ракурсе ему видно больше титек, чем на представлениях в стрип-клубе Мински… и может быть, может быть он даже увидал того Трумена. Он знает, что видит сейчас Микки Руни, хотя Микки Руни, при любых обстоятельствах, будет скрывать факт, что он когда-либо видел Слотропа. Это поворотный момент. Слотроп чувствует, что ему следует что-нибудь сказать, но речедвигательные центры резко ему отказали. Почему-то «Привет, ты же Микки Руни» кажется не слишком подходящим. Так что оба остаются абсолютно недвижимы, ночь победы реет вокруг них, и великие мира в жёлтой электрической комнате вырисовываются явно.
Слотроп первым прерывает этот миг: прикладывает палец к губам и увиливает за угол виллы, и вниз к берегу, оставляя Микки Руни, упёршего локти в перила, так и смотреть.
Выйдя за проволоку, избегая часовых, у самого края воды, покачивая вещевую сумку за её завязки, он натыкается на расплывчатую идею у себя в голове, что надо бы найти другую лодку и просто на вёслах вернуться в тот Хавел—точно! Почему нет? И лишь при звуках отдалённого разговора в другой вилле, ему доходит, что он, похоже, забрёл на Русскую часть территории.
– Хмм,– прикидывает Слотроп,– в таком случае мне—
И тут опять является та колбаса. Фигуры за полметра от него—вполне возможно прямо из воды. Он крутанулся и уставился в широкое, чисто выбритое лицо, волосы зачёсаны, как грива льва, назад, взблеск стальных зубов, чёрные глаза мягки как у Кармен Миранды—
– Да,– ни малейшего акцента в его Английском шёпоте,– за тобой следили всю дорогу.– Остальные расхватали его руки. Высоко в левой, он чувствует что-то острое, почти не больно, очень знакомое. Прежде, чем его горло успело шевельнуться, он уже не тут, он на Колесе, хватаясь в ужасе за белую исчезающую точку самого себя, в первом завихрении анестезии, парит застенчиво над пропастью Смерти...
* * * * * * *
Мягкая ночь, полна расплескавшихся золотом звёзд, вроде ночи в далёких пампасах, о которой любил писать Леопольдо Лугонес. Подлодка тихо покачивается на воде. Звучит лишь урчанье воздушной помпы, время от времени включающейся в нижних отсеках да Эль Нято на корме с его гитарой наигрывает милонги Буэнос-Айреса. Беластегуи внизу, работает над генератором. Луз и Филипе спят.
Возле креплений для 20 милиметровых, Грасиела Имаго Порталес печально бездельничает. В своё время она была городским идиотом Буэнос-Айреса, не опасной ни для кого, в дружбе с любым, из всего спектра, начиная от Киприано Рейеса, который однажды за неё заступился, и до католической Ассисьон Аргентина, до того как та распалась. Она была особой любимицей литераторов. Говорят, Борхес посвятил ей стихи (“Ellaberinto detuincertidumbre/ Metramaconladisquietanteluna. . .”).
В команде, что угнала эту подводную лодку, встретишь любую разновидность Аргентинских маний. Эль Нято тут говорит сленгом гаучо 19-го столетия—сигареты у него «pitos», ягодицы «puchos», и пьёт он не канью, а «latacuara», а как напьётся, становится «mamao». Иногда Фелипе приходится переводить его речь. Фелипе сложный молодой поэт с уймой неприятных восторженностей, включая романтичные и необоснованные понятия об этих гаучо. Он постоянно заискивает перед Эль Нято. Беластегуи, исполняющий должность главмеха, из Этре Риос, и позитивист в традициях того региона. Весьма ловко владеет ножом для пророка науки к тому же, по этой причине Эль Нято до сих пор не попытался разобраться с этим Месапотамским Большевиком-безбожником. Что держит их солидарность под непрестанным стрессом, который, впрочем, тут далеко не единственнен. Луз нынче с Филипе, хотя номинально она девушка Сквалидози—после того, как Сквалидози пропал в своей поездке в Цюрих, она начала крутить с поэтом на основе страстной декламации «Павос Реалес» Лугонеса, в ту душную ночь, как однажды лежали в дрейфе у берегов Матосинхос. В этой команде ностальгия сродни морской болезни: только надежда умереть от неё поддерживает в них жизнь.
Сквалидози всё-таки появился в Бремерхавене. За ним только что гонялась по остаткам Германии Британская Военная Разведка, непонятно зачем.
– Почему ты не поехал в Женеву, чтобы держать нас в курсе?
– Я не хотел вывести их на Ибаргуенготия. Вот и послал другого.
– Кого?– Беластегуи интересно знать.
– Совсем не спросил его имени.– Сквалидози почесал лохмы на своей голове.– Наверно глупо было так поступать.
– Больше с ним не встречался?
– Нет, совсем нет.
– Они теперь будут следить за нами,– Беластегуи мрачнеет.– Кем бы он ни был, за ним охота. Ну хорошо же ты разбираешься в людях.
– А что, по-твоему, мне следовало делать: отвести его сперва к психоаналитику? Оценить способности? Сидеть пару недель в раздумьях как быть?
– Он прав,– Эль Нято вскидывает увесистый кулак.– Пусть бабы думают так или эдак, анализируют. Мужчина должен всегда идти напролом, смотреть прямо Жизни в глаза.
– Ты гадок,– сказала Грасиела Имаго Порталес.– Ты не мужчина, ты взопревшая лошадь.
– Благодарю,– Эль Нято кланяется с полным достоинством гаучо.
Никто не кричал. Разговор в стальном пространстве в ту ночь был полон тихих смягчённых «с» и нёбных «й», особая, неохотная острота Аргентинского испанского, привнесённая годами разочарований, самоцензуры, длинных обиняков в обход политической правды—привело Государство жить в мускулах твоего языка, во влажной интимности твоих шевелящихся губ… peroché, nosósargentino.
В Баварии, Сквалидози спотыкался по окраинам городка, на несколько минут опережая Ролс-Ройс со зловещим куполом в крыше, зелёный Плексиглас, сквозь него ничего не увидишь. Солнце только что село. Неожиданно он услыхал выстрелы, стук копыт, гнусавые металлические голоса на Английском. Но причудливый городишко казался безлюдным. Как так? Он вошёл в кирпичный лабиринт, что когда-то был фабрикой гармоней. Выплески металла для колоколов лежали навсегда беззвонными в грязи литейной. По высокой стене недавно покрашенной белым, тени коней и их всадников тратататакали. Рассевшихся для просмотра на верстаках и ящиках дюжину лиц, Сквалидози мгновенно определил как гангстеров. Концы сигар тлели, бандиты перешёптывались на Немецком. Они ели сосиски, срывая плёнку белыми зубами, хорошо ухоженными, которые поблескивали в свете от кино. Все щеголяли перчатками Калигари, вошедшими в моду в летней Зоне: костяно белые, за исключением четырёх тёмно-фиолетовых линий расходящихся по спине перчатки от запястья к костяшкам пальцев. Одеты все в костюмы почти такого же светлого цвета, как и их зубы. Это показалось экстравагантным для Сквалидози после Буэнос-Айреса и Цюриха. Женщины часто перезакладывали ногу на ногу: напряжённые, как гадюки. В воздухе завис травянистый запах, запах горящих листьев, что странным Аргентинцу, смертельно больному тоской по родине, который мог увязать его лишь с запахом свежезаваренного maté после долгого дня в седле. Коронованные оконные рамы смотрели на кирпичный двор фабрики, где летний воздух двигался мягко. Свет фильма мельтешил синим поперёк пустых окон, словно он был дыханием в попытке извлечь ноту. Кадры окрысились местью. «Ага!»– вскрикнули все зутеры, белые перчатки замахали сверху вниз. Их рты и глаза расширились, как у детей.