В казначействе Клод Дюплесси из последних сил бодрится, несмотря на обстоятельства. За пять месяцев прошлого года во Франции сменилось пять генеральных контролеров финансов, и каждый задавал одни и те же глупые вопросы, требуя одних и тех же бесполезных сведений. Ему приходится напрячься, чтобы, проснувшись поутру, вспомнить, на кого он работает сегодня. Несомненно, вскоре вернут мсье Неккера, который снова в угоду публике предложит панацею от всех бед. Если публика считает Неккера своего рода мессией, то кто тогда мы, простые чиновники… Никто в казначействе больше не обольщается, что все еще можно исправить.
Клод рассказывает коллегам, что его красавица-дочка хочет выйти замуж за провинциального адвоката, заику, которого днем с огнем не сыщешь в суде и чей моральный облик вызывает сомнения. Он удивляется, почему коллеги ухмыляются.
Дефицит составляет сто шестьдесят миллионов ливров.
Камиль Демулен жил на улице Сент-Анн с любовницей. Ее мать писала портреты.
– Навести свою семью, – однажды сказала ему любовница. – Съезди к ним на Новый год.
Она смотрела на него, раздумывая, не пойти ли по стопам матери. Камиля непросто запечатлеть на холсте. Гораздо проще рисовать типажи в духе времени: розовощеких, тучных, самоуверенных мужчин только что от куафера. Камиль движется слишком быстро даже для молниеносного наброска. Она понимает, что скоро он исчезнет из их жизни, и хочет по возможности уладить его дела.
И теперь дилижанс, недостойный своего имени[7], громыхал в Гиз по размытым январскими дождями колеям. Приближаясь к дому, Камиль думал о сестре Генриетте, о ее долгом умирании. Раньше он днями и неделями не видел сестру, только осунувшееся землистое лицо матери и снующего туда-сюда доктора. Когда он уехал учиться в Като-Камбрези, то порой, проснувшись среди ночи, спрашивал себя, почему не слышит ее кашля? А когда вернулся, ему позволили зайти к ней и посидеть пять минут у кровати больной. Прозрачная кожа под глазами отливала синевой, выпирали костлявые ключицы. Она умерла в год его отъезда в Париж, в тот день лил проливной дождь, превращая улицы в бурые потоки.
Отец предложил священнику и доктору коньяка – как будто они впервые видели смерть и нуждались в укреплении духа. Сам забился в угол, а разговор, к его неудовольствию и смущению, вертелся вокруг сына: Камиль, ты рад, что будешь учиться в лицее Людовика Великого? Я приучил себя думать, что мне там понравится, отвечал тот. А по родителям скучать не будешь? Вы забываете, что меня отправили в школу три года назад, когда мне исполнилось семь, уж я не буду скучать по ним, а они по мне. Мальчик расстроен, поспешил заметить священник, но, Камиль, не забывай, твоя сестра в раю. Нет, святой отец, нас приучили думать, что Генриетту мучают в чистилище, вот утешение, которое предлагает нам наша религия.
Теперь, когда он приедет, отец предложит коньяк ему и спросит, как спрашивает всякий раз, – как дорога? К дороге ему не привыкать. Лошади могут пасть, тебя отравят в пути или заговорят до смерти назойливые попутчики. Возможностей хоть отбавляй. Однажды он ответил: я ничего не видел, ни с кем не говорил, потому что всю дорогу меня одолевали злобные мысли. Неужели всю дорогу? И то было во времена до дилижанса. В шестнадцать он умел выносить тяготы.
Прежде чем покинуть Париж, Камиль прочел последние отцовские письма: резкие, властные, ранящие. Между строк маячил неоспоримый факт: Годары хотят расторгнуть его помолвку с кузиной Роз-Флер. Они задумали поженить детей, когда она была в колыбели: кто же мог знать, что все так сложится?
Он приехал в ночь на пятницу. На следующий день ему предстояло нанести обязательные визиты. Роз-Флер делала вид, будто робеет с ним говорить, но притворство тяжелым грузом лежало на ее плечах. У нее был пронзительный взгляд и тяжелые черные волосы Годаров. Порой она стреляла в него глазами, пока ему не начало казаться, что он весь покрылся черной патокой ее взглядов.
В воскресенье Камиль отправился с семьей на мессу. На узких, занесенных снегом улочках он стал объектом всеобщего любопытства. В церкви люди глазели на него, словно он прибыл из мест, где жарче, чем в Париже.
– Говорят, ты атеист, – прошептала ему мать.
– Это все, что обо мне говорят?
А Клеман спросил:
– А вдруг ты, как та дьявольская анжуйка, исчезнешь в клубах дыма при освящении Святых Даров?
– То-то будет шуму, – заметила Анна-Клотильда. – Нашей светской жизни не хватает разнообразия.
Камиль старался не смотреть на паству, уверенный, что его разглядывают во все глаза. Все тот же мсье Сольс с женой, тот же пузатый доктор в парике, который когда-то положил в гроб Генриетту.
– А вот твоя старая подружка, – сказал Клеман. – Все думали, мы не знаем, а мы знали.
Софи превратилась в матрону с двойным подбородком. Она смотрела сквозь него, словно его кости из стекла. Возможно, это было недалеко от истины, даже камень крошился и плавился в благовонном церковном сумраке. Шесть точек света на алтаре то затухали, то разгорались, их тени перекрещивали плоть и камень, хлеб и вино. Несколько причастников исчезли в темноте. Был праздник Богоявления. Когда они снова вышли из тьмы, сизый дневной свет омыл черепа горожан, заморозил их лица и содрал кожу до кости.
Камиль поднялся в отцовский кабинет и принялся рыться в его бумагах, пока не нашел то, что искал, – официальное письмо своего дяди Годара. Отец вошел, когда он его читал.
– Что ты делаешь?
Он не потрудился спрятать письмо.
– Все зашло слишком далеко, – сказал Жан-Николя.
– Да, – улыбнулся Камиль, переворачивая листок. – Зато теперь ты знаешь, что я безжалостен и способен на ужасные поступки. – Он поднес письмо к свету и прочел: – «Известная неуравновешенность Камиля и опасности, которые могут грозить крепости и продолжительности этого союза». – Он отложил письмо, рука дрожала. – Они думают, я сумасшедший? – спросил он отца.
– Они думают…
– А что еще это может означать: неуравновешенность?
– Тебе не нравится выбор слов? – Жан-Николя подошел к камину, потирая руки. – В церкви было чертовски холодно, – заметил он. – Они могли бы найти другие слова, однако вряд ли осмелились бы доверить их бумаге. Ходят слухи о твоих… отношениях… с коллегой, которого я всегда почитал…
Камиль уставился на отца:
– Это было давно.
– Мне не хотелось заводить этот разговор, – сказал Жан-Николя. – Ты хочешь опровергнуть слухи? Я готов публично тебя защитить.
Ветер швырнул в окно горсть снежной крупы, задребезжали дымоходы и карнизы. Жан-Николя со страхом поднял глаза.
– В ноябре у нас сорвало шифер. Что происходит с погодой? Никогда такого не было.
Камиль сказал:
– Все, что было, было тогда… в те дни солнце светило ярче. Шесть лет прошло. Если не больше. В любом случае моей вины тут нет.
– Что ты хочешь сказать? Что мой друг Перрен, семьянин, которого я знаю тридцать пять лет, человек, уважаемый в Канцлерском суде и видный франкмасон, в один прекрасный день сшиб тебя с ног и затащил в постель, бесчувственного и беззащитного? Чушь. Прислушайся, – воскликнул он, – что за странный стук? Это водосточный желоб?
– Спроси любого, – сказал Камиль.
– О чем?
– О Перрене. У него есть определенная репутация. Я был ребенком, я… ты же знаешь, каким я был, сам не понимаю, как так вышло.
– Это не оправдание. Никто не заставлял тебя, а теперь Годары… – Жан-Николя замолчал и поднял глаза. – Думаю, это водосточный желоб. – Он обернулся к сыну. – Я заговорил об этом, чтобы напомнить тебе: такие истории всегда влекут за собой последствия.
С набрякшего тусклого неба сыпался снег. Ветер внезапно стих. Камиль прижался лбом к холодному стеклу и смотрел, как снег заносит площадь. От потрясения его мутило. Стекло запотело от его дыхания, в камине трещал огонь, чайки с криками носились в вышине. Вошел Клеман.