Если она будет занята подобными мыслями, все пройдет как по маслу. Раз – и готово!
Ну что, урок number one закончен. Ну, не расстраивайтесь, вы тоже научитесь соблазнять, чего приуныли? Веселей, улыбнитесь, хотя я наперед знаю: от ваших улыбок мало толку.
А теперь идите.
И соблазняйте!
* * *
На чем я остановился? На том, что Антонелла вернулась и села за стол, скрестив руки на груди, – так никто не заметит, что я намочил ей платье в порыве любви. Вроде на этом месте, да.
Тут к ней подплывает крокодил. То есть я.
Никак не оставит ее в покое.
– Прости, Анто, я не знал, что у тебя есть жених.
Я изображаю понимание, не выдаю своих намерений, хочу выглядеть в ее глазах как папа на престоле в соборе Святого Петра. Антонелла немного напряжена. Она целовалась со мной взасос, а теперь чувствует себя виноватой, вина – тяжелый грузовик, который гоняет по автостраде, ослепляя всех противотуманными фарами.
– Слушай, Тони, ты мне тоже нравишься, но давай не будем, ладно?
Сразу скажу: это не поражение. У нее жалобный вид. Я киваю с расстроенной физиономией, но при этом играю убедительнее, чем Бельмондо в самых удачных фильмах. Глотаю вина, чтобы она почувствовала себя еще хуже, сижу с видом человека, который смирился с печальным известием, но который не скрывает, что новый год начался грустно, и это плохо. Я попал в цель: теперь Антонелла уставилась на меня. Заметно, что ей неловко. В моих глазах тоска.
Ну и что мы теперь будем делать? Какой-нибудь дурак решит: чтобы добиться своего, я буду продолжать в том же духе, буду сидеть и дуться, чтобы она почувствовала себя вконец виноватой и уступила. Грубейшая, непростительная ошибка. У женщин есть такая особенность: у них чувство вины проходит быстро, за считаные минуты, и сразу сменяется раздражением или равнодушием. Если вы сидите и дуетесь, а потом все же решаете пойти в атаку, будьте уверены: она про вас и думать забыла, вы уже где-то в далеком и малоприятном прошлом.
Гениальный ход, которым я систематически пользуюсь, – сделать вид, что тебе наплевать. Поэтому я опять принимаюсь болтать, как Майк Бонджорно, острить, как Джан[21]. И даже удачнее. Антонелла опять громко хохочет, ржет, никого не стыдясь. Хохот у нее наполеоновских масштабов.
Я поворачиваюсь к Индии, которая по-прежнему о чем-то щебечет с Дженни, и выкрикиваю с решительным видом:
– Индия – ты воплощение Азии.
После такой меткой остроты Антонелла опять ржет как лошадь. Индия и Дженни не обращают на меня внимания, но я не в обиде. Зато подобной площадной шуткой я оживил веселую атмосферу, помогающую добиваться главной цели: провести ночь с Антонеллой.
Так что мы с Антонеллиной заводим пластинку по новой, нам по новой приносят холодного белого вина, после рыбки угощают кальмарами – комплимент от шефа, а Индия и Дженни все сидят и шепчутся, будто читают молитвы.
– Рыбка здесь и правда вкусная, – говорит рокерша. – Почему? – удивленно спрашивает она знатока рыбной кухни, то есть меня.
– Анто, мы же не на горнолыжном курорте в Роккаразо, море здесь в двух шагах, – объясняю я.
Мы скоро лопнем, но не сдаемся и, радуясь собственной решимости, храбро заказываем порцию мидий с черным перцем. Шеф не знает, как их готовят. Господи Иисусе! Я бы мог отказаться платить по счету, а пока что прошу официанта привести повара пред мои светлые очи. Испепеляю его взглядом. Шефу определенно стыдно, что он не знает рецепта, у него такой вид, будто он собрался на гильотину. Тоном опытного преподавателя я медленно и подробно объясняю, как готовят мидии. Озадаченный шеф удаляется на кухню, для него это черный день. И он, и я хорошо это понимаем. Антонелла следит за сценой, храня сосредоточенное, тихое молчание. В эти мгновения она чувствует себя подружкой босса.
Босс – это я.
Когда все створки мидий нежно раскрываются – сначала на сковородке у шефа, потом перед губами у нас с Антонеллой, – мы решаем заказать десерт. У меня больше нет сил сидеть за столом, кажется, я торчу здесь всю жизнь. Мне словно десять лет, когда долго сидеть за столом было пыткой: я или начинал хныкать и засыпал, или принимался бегать по ресторану.
В детстве я был красивым. И мама моя была красавицей. И в детстве, и в юности.
Ближе к завершению застолья я ускоряюсь. Дженни платит за всех четверых. Уже пять утра. Мы выходим на холод и на мгновение умолкаем, превращаемся в темные фигуры. Но потом я рассказываю Антонелле, как пел в Лондоне под открытым небом. Лило как из ведра, а я был в сандалиях. Дженни и Индия тоже смеются. Мы вышли из ресторана на холод, и нам не хочется расставаться. Все как обычно, и это здорово. Ищем глазами бар, чтобы пропустить последнюю рюмашку, но в Асколи-Пичено даже в праздничный день царят сон и темень. Решаем заглянуть в бар в гостинице. Он тоже закрыт. Как быть? Индия и Дженни говорят, что еще посидят в холле и поболтают. Антонеллина хочет подняться к себе. Я, разумеется, другого и не ожидал, бросаюсь за ней, рассыпаясь в пожеланиях доброй ночи и крепких снов Дженни и Индии.
Мы поднимаемся по лестнице, тишина. Пора действовать. Я долго вспахивал это поле, настал час собирать урожай. Антонелла топает впереди, я за ней. Думаем мы об одном и том же. Я сопровождаю ее пышное тело до двери номера.
И без предисловий, которые сейчас и ни к чему, серьезно заявляю:
– Анто, я хочу зайти.
– Тони, правда не надо.
– Анто, я хочу зайти, и ты наверняка тоже этого хочешь.
– Дело не в этом.
– Сегодня первое января. Праздник, Анто.
– Дело не в этом, – отвечает она тем же тоном.
– А в чем?
– Тони, у меня месячные.
– Я только положу голову тебе на грудь, Анто. – Я не вру. Она пристально смотрит на меня с непритворной печалью.
– Нет, Тони, мне надоели бессмысленные поступки.
– Если ты задумалась о смысле, Анто, значит, ты стареешь.
– Я всегда была старой, Тони. – Она говорит это так серьезно и так прочувствованно, что мне становится страшно, она как будто всю жизнь готовилась произнести эту фразу. Я окончательно обезоружен.
Я нежно глажу ее спутанные волосы, впитавшие ресторанные запахи. А потом выдавливаю из себя:
– С Новым годом, Антонелла!
– Спокойной ночи, Тони!
Она запирает дверь изнутри.
Я только мечтал положить голову ей на грудь. Мне так этого хотелось.
Разворачиваюсь на сто восемьдесят градусов. Передо мной гостиничный коридор. Хмель прошел. На полу ковер. Синий ковер. Вдоль стен расставлены стулья. Еще здесь много зеркал и много дверей. Делаю несколько шагов к своему номеру. Останавливаюсь. И начинаю плакать. Не просто плакать – рыдать. Громкие всхлипы, слезы текут ручьем. Я думаю, что мама в юности была очень красивая, что я хочу вернуть Беатриче, думаю о своем приятеле Рино Паппалардо, у которого умер сын, – сил думать обо всем не хватает, но я стараюсь, сам себя растравливаю, я стою и рыдаю посреди незнакомого коридора, слезы текут все сильнее, я больше собой не владею, я плачу, плачу и не могу остановиться, и уже ни о чем не думаю, мне и стараться-то больше не надо, слезы льются сами, сквозь слезы я вижу Индию и Дженни, они где-то рядом, потом отступают и глядят на меня, они почти не удивлены, а я все стою и плачу, они как будто не верят своим глазам, а я рыдаю так, что скоро разбужу всю гостиницу, Индия и Дженни глядят на меня и ничего не делают, не приближаются, словно они и так знали, давно знали, что рано или поздно я в отчаянье разревусь, поэтому они совсем не удивлены, какое-то время они глядят на меня, а потом заходят вдвоем в номер к Индии, я все вижу, я знаю, что сейчас они говорят обо мне и о том, что я плачу, стоя один в пустом коридоре, совсем скоро они займутся любовью, а ведь пока я ухаживал за Антонеллой, я уже плакал в душе, плакал всем сердцем, пока они там тихо шептались и наверняка влюблялись друг в друга, сейчас они крепко обнимутся, как сказано в одной замечательной песне, а потом, на следующий день, будут фотографироваться, получатся чудные снимки, на которых они, обнявшись, стоят на лужайке или у памятника, они их будут рассматривать и смеяться, а одну фотографию вставят в рамку, а я все стою в коридоре и плачу и мечтаю, чтобы это никогда не кончалось, потому что сейчас я, наверное, – я говорю «наверное», потому что не знаю наверняка, – наверное, я живу настоящей жизнью.