С детьми из окрестных дворов, и Мишка здесь, набиваемся поверх огромной кипы спрессованных соломенных тюков, перетянутых проволокой. На соседской половине тётеньки в черных платках, туго повязанных узлом на затылке, насовали в протянутые ладони ещё теплые баурсаки (сладко-солёные кусочки теста, печёные в масле), конфеты, курт (очень солёные желтоватые скатыши сушеного творога). Вповалку на пахнущей травой, морозом и холодной пылью соломе, выглядывая над краем, не переставая жевать, глазеем, как медленно отчаливает от крыльца грузовая машина с откинутыми бортами, в кузове лежит в деревянном ящике папа Гульнарки. Ящик в красной материи снаружи, голые доски и белая постель внутри. Тёмное бурое лицо спящего на подушке в пиджаке при галстуке. Внезапный удар большого барабана и рев жёлтых труб перекрывает плач и тонкий вой родных. Плохая музыка… Бухающие стуки колотушки, оскаленный хлопок блестящих тарелок грубо разбивают тишину… Гульнарку не выпустили на улицу. В тёмно-зеленом бархатном платье, в голубых колготках с поджатыми коленками сидит на подоконнике. На ней веселые бусы из розовых ракушек, перехваченные одной рукой у шеи, а вторую ладошку растопыренными пальцами приставила к стеклу, смотрит на уходящую процессию во все глаза, но не плачет.
28.
К нам в Джамбейту раз, может, два приезжали русские мамины родственники, и часто гостили казахские, папины. По родственной близости особо выделяются дядя Хамит и дядя Саша. Последний не «Саша», у него своё казахское имя, но почему-то мама и за ней я привыкли звать так. Дядя Саша считается младшим братом, не родным, может, двоюродным или троюродным, потому что после смерти родителей от голода в двадцатые годы отца взяли в их семью. В их лицах – папином и дяди Саши – можно найти ускользающее сродство в автографе губ с оттиснутыми, зафиксированными уголками, в почти прямой форме носа, лишь малость в фас приплюснутого. Но, в отличие от отцовского, прожаренного и обманчиво сурового лица, дяди-Сашино замесили на муке светлее, добавили сахара, желтка, дали взойти, смягчиться. Не шумный, деликатный, домашний, совсем «гражданский», в сравнении с по-военному подтянутым отцом. У его жены приятные спокойные черты, приподнятые к подглазьям выпуклости на гладких плоских скулах, вниз уголком суженные глаза, чистый высокий лоб, чёрные волосы, убранные в густую косу под косынкой с блёстками. Несколько детей, четверо или пятеро, ровесники и постарше. Через раз один или двое, вежливые нешумные мальчики или девочки приезжают с дядей Сашей. Они живут дальше вглубь Казахстана, в степном городке Аксай. Мы были у них в гостях, впервые я оказался среди множества детей, разных свойственников и родственников. Уютное чувство – куда бы не перекатился, всюду мягко, потому что сплошь означаем близкой связью, тесной сближенностью. Шумные, пьющие арак (водку) заливисто смеющиеся мужчины, увлечённо, с удовольствием погружённые в застолье за низким столом-«дастарханом». Немногословно улыбчивые жены помогающие накрывать, подавать, убирать. Согнутые в пояснице старые тёплые бабушки, так не похожие на нашу суровую бабу Васёну. У русских и казахских бабушек старость на лицах проступает по-разному: у нашей – снежная пашня, у казашек – осеняя степь.
Если дядя Саша спокойный, кроткий, то дядя Хамит его противоположность. Он тоже папе брат, а мне получается дядя, но в какой степени – непонятно, да и не важно. Крупный, объёмистый, круглое как арбуз лицо, истыканное оспинами, на голове короткий жёсткий ёршик. От него приятно пахнет как будто мехом, или войлоком, ещё пастбищем и скотом. Громогласный, напористый, заполняющий собой всё, наверное, даже и степь. Стоит ему появиться, и я оказываюсь в широких шершавых ладонях, меня подбрасывают, трясут, жмут, пока, усевшись на низкий диван, дядя не ставит между колен, разворачивая к себе и нависая своим большим лицом строго спрашивает: «Казакша сейлескен?» (говоришь по-казахски?). Отрицательно трясу головой (многое понимаю, разбираю, но не говорю). «Ай, бала», – разочарованно тянет дядя, цокает языком в явной досаде: «Не учат казахскому, да?». Киваю. Его огромное, как полная луна в кратерах, раскосое лицо с выпирающей шишкой носа в бессчётных чёрных крапках сближается вплотную: «Наш род "маскар". Это значит, ты из рода черного верблюжонка! Плохо, что твой отец тебе ничего об этом не рассказывает!». Его и вправду здорово огорчает, что я не усваиваю казахские обычаи, почти не знаю язык и расту русским мальчиком. – Дядя Хамит отстраняется, хлопает себя по коленям, ерошит мои волосы: «Кет бала» – беги, смотри, я привез тебе подарки» …
В коридоре, над проёмом в большую комнату висит квадратная фанерка с нарисованной кошачьей головой. В какую бы сторону не отошел, её зрачки смотрят прямо на тебя. – Дядя Хамит нарисовал масляными красками, он хорошо рисует.
(Когда переезжали в Дарьинск, картина с кошкой отчего-то с нами не уехала, я скучал по ней. Позже, в классе седьмом, масляными красками на доске в похожем виде я изобразил голову нашего кота Васьки. Каким-то чудом эта картинка сохранилась и сейчас висит над диваном, в комнате, где пишу эти строки).
29.
Прожекторный сноп от чёрного кубика машины, красные кружки задних фонарей. Фары подпрыгивающей впереди нас машины выхватывают будто вымазанные извёсткой заснеженные спутанные деревья, вслед бежит пятно черной тени.
30.
Когда переехали из Джамбейты в Дарьинск, наш новый дом походил на огромное яйцо, лежащее в снегу посреди открытой во все стороны пустоты. В Джамбейте у нас была своя половина с двориком, там всё было понятно, а этот дом – лабиринт, прячущий в своём протяжённом теле соседские проходы и норы, закупоренные входными дверями, словно петляющие следы жука-древоточца, скрытые под корой дерева. И у нас своя дверь и непривычные помещения за ней. Справа от входа – маленькая комната с окном (теперь моя детская), прямо через коридорчик – мрачноватая комната с широким окном (зал), коридор отворачивает влево и там ещё комната, посветлее и с широким окном, выходящим на другую сторону дома (спальня), а прямо – небольшая кухня с газовой плитой и резиновым шлангом от вентиля вишневого цвета баллона. Напротив спальни перед кухней массивная, светло-голубая дверь в небольшое помещение, пахнущее холодной водой и умыванием, пол из коричневой звучной плитки. Глубокая белая изнутри и шершаво-чёрная снаружи ёмкость на ножках – чугунная ванна. Эмалированная раковина с круглыми дырочками слива, с блестящей трубкой крана, загнутой коротким носиком. У глянцевой голубоватой кафельной стены на широком бортике раковины в пластмассовой мыльнице отдающий ёлкой зеленоватый брусок мыла с выдавленными мелкими цифрами и резкими белёсыми гранями. Высокий тёмно-зелёный бак поверху чугунной топки с дверкой – титан для нагрева воды. Конструкция в виде белого сундучка со свисающей на железной цепочке толстой ручкой-хваталкой, подведённая чёрной трубой к овальному в сечении сосуду с широким керамическим бортиком, уходящим вглубь покатым внутренним нёбом, снаружи чем-то наподобие кадыка у основания шеи, упёртым в пол – унитаз. Здесь же и мой синий эмалированный горшок, накрытый крышкой с дужкой, как у кастрюль на кухне. Незадачливое квадратное окошко размером с форточку в стене над ванной.
Когда титан натоплен, звуки мягкие, в остальное время волглые, гулкие, расставленные по отдельности, сообразно помещенным предметам, так или иначе связанным с хождением в туалет, стиркой, умыванием рук и чисткой зубов…
В наших новых комнатах теснится такой свой и уже будто зашедший попрощаться, дух вещей, привезённых из Джамбейты: посуды, шкафов, дивана, стульев, ковров, одеял, боязливо жмётся в отдающем звоном просторе голых стен в зябкой побелке, отдушке постной олифы, среди свежеокрашенного тёмно-вишневого дощатого пола, ацетоново-белых рам с волнистыми швами пахучей, как в душном валенке, замазки. Соломенно-пепельный куб комнаты с лимонным кругом света на потолке, в центре – деревянная таблетка в кляксах побелки, из отверстия – провод с черным патроном и прозрачная колба лампочки с распорками на которых повисла сонная оранжевая молния.