"Можно расслышать, хотя и не понимая его смысла, отвратительный говор, звучащий почти по-человечески, но более близкий к лаю, чем к речи. Это -арго. Слова его уродливы и отмечены некой фантастической животностью. Кажется, что слышишь говорящих гидр. Это -- непонятное в сокрытом мглою" (2, 306).
Таким образом, арго оказывается почти эквивалентом доисторических монстров Мери. Сами его слова -- это уродливые и фантастические животные. В арго еще не произошло расслоение между означающим и означаемым, вернее, неким телом, с которым означающее соотнесено. Слово существует почти как двойник тела. Отсюда возникает характерный мотив образности арго, его приравнивание рисованию, при этом особому -- некому тератологическому рисованию, производству монстров:
"Во-первых, прямое словотворчество. Вот где тайна созидания языка. Умение рисовать при помощи слов, которые неведомо как и почему таят в себе образ. Они простейшая основа всякого человеческого языка-- то, что можно было бы назвать его строительным гранитом. Арго кишит словами такого рода, словами стихийными, стоящими особняком, варварскими, иногда отвратительными, но обладающими странной силой выразительности и живыми" (2,310).
Связь арго с лабиринтом обнаруживается почти самым прямым образом. Движение по лабиринту часто описывается как следование
94
линии, письмо11. Но это смещенное, детерриториализированное письмо в потемках чужой памяти. Знаки, образуемые таким письмом, -- это смещенные, фантастические, уродливые знаки. Арго не просто возникает как смещенный, маргинальный язык, оно предстает как тератологическое рисование. Это рисунок, производимый телом в лабиринте, рисунок движения самого лабиринтного тела. Рисунок, производимый им, -- его двойник, его силуэт, тень, копия лабиринта как пространства письма.
При этом лабиринт понимается и как письмена Бога (ср. классическое сравнение мира с лабиринтом), в которые помещен бредущий в нем. Письмена Бога оказываются одновременно абрисом тератологического двойника. Персонаж, идущий по лабиринту, подобен перу, пишущему неведомые ему письмена внутри другого текста, написанного Богом. Можно сказать, что арго с его почти визуальной образной природой -- это одна из форм анамнезиса тел в темноте подземелья. Само движение персонажа, интимно с ним связанное, -- другая форма того же анамнезиса.
Деррида заметил, что рисование в принципе находится по ту сторону видимого. Острие карандаша, движущегося по бумаге, подавляет зрение, разрушает дистанцию между рукой и бумагой, дистанцию видения (Деррида 1993: 45). Рисование в этом смысле всегда лабиринтно, оно всегда происходит в темноте и потому непосредственно не связано с мимесисом. Движение руки прежде всего выражает моторику тела, диаграмму памяти как постоянного соскальзывания от себя к другому (составляющую суть "чужого" лабиринта), от художника к модели, от модели к художнику.
Мери описывает обнаружение письмен в парижских подземельях:
"Стены все еще хранили несколько надписей, многие из которых походили на иероглифы подземных храмов Исиды. Это навело археолога Русселена на размышления или своего рода теорию: Письмо родилось в крипте, -сказал он себе; -- этот факт не вызывает сомнения" (Мери 1862: 167)
Письмо рождается в крипте отчасти потому, что здесь подавлено зрение, что здесь царят память и слепота. Память традиционно связывается с письмом. Трактат по мнемотехнике Псевдо-Цицерона "Ad Herrenium", например, проводит прямую параллель между установлением мнемотехнических loci, "мест" памяти с техникой письма:
"Места очень похожи на восковые дощечки или папирусы, образы на буквы, расположение и аранжировка об
____________
11 Ср, например, у Вальтера Беньямина, у которого блуждание по городскому лабиринту "осуществило мечту, чьи первые следы -- это лабиринты на промокашках моих тетрадей" (Беиьямин 1972- 29)
95
разов на рукопись, а устное изложение на чтение..." (цит. по: Крелль 1990:55)
Движение внутри лабиринта поэтому может пониматься как повторение некой невидимой (божественной) прописи, существующей внутри мнемонических loci чужой памяти. Это по существу вписывание в моторику движущегося тела невидимого письменного текста чужой памяти.
В пределе блуждание героя во тьме подземелий -- это и воспроизведение истории письма как истории человечества. Не случайно, например, мнемоническая техника древних кодексов предполагала превращение рукописных титулов в монстров, фантастических животных, в так называемые droleries, в то время как бестиарии использовались в мнемотехнике (Карразерс 1990: 126--127, 245). Допотопные животные парижских подземелий относятся к сфере мнемонического письма в той же степени, что и droleries средневековых манускриптов.
Жан Вальжан, сам того не зная, движется в сложной орнаменталистике пророческих текстов, наслоившихся один на другой:
"Вы получите более правильное представление об этом необычном геометрическом плане, если вообразите себе перепутанные и густо разбросанные на темном фоне затейливые письмена некоего восточного алфавита12, связанные одно с другим в кажущемся беспорядке, то углами, то концами, словно наугад . Кишащая червями сточная яма Бенареса вызывает такое же головокружение, как львиный ров Вавилона. Гетлат-Фаласар, как повествуют книги раввинов, клялся свалками Ниневии. Из клоаки Мюнстера вызывал Иоганн Лейденский свою ложную луну, а его восточный двойник, загадочный хора-санский пророк Моканна, вызывал ложное солнце из сточного колодца в Кекшебе. В истории клоак рождается история человечества" (2, 588--589).
Таким образом, подземелья парижской клоаки -- это священный текст, но текст, который может обнаружить лишь рука Бога, сдергивающая с него земной покров, или автор, наделенный способностью возносить свой всевидящий глаз высоко над поверхностью земли.
В этом контексте противопоставление незнания Жаном Вальжаном его подземного маршрута и знания автора приобретает символическое значение. Автор, пишущий книгу, пишет ее блужданиями своего героя, путь которого ведом только поэту. Эта сюжетная ситуация отражает характерную для Гюго концепцию социальной роли поэта в обществе, многократно выраженную им в стихах в форме
___________
12 Существует во всяком случае один вид восточного письма -геометрическое куфическое арабское письмо, чей внешний вид для европейца почти не отличим от классических изображений лабиринта
96
одной и той же повторяющейся метафоры. Гюго неизменно воспроизводит один и тот же образ-- человечества, бредущего во тьме, путь которому освещает поэт-пророк13. Это движение человечества в "Отверженных" сравнивается с блужданиями "огромного слепого крота -- прошедшего" (2,598). Поэт постигает смысл истории через дешифровку загадочных письмен и первоязыков.
Но эта дешифровка требует как бы двойного видения. С одной стороны, поэт как бы проходит лабиринт со своим героем, который подобен стилю, перу, ведомому им по подземным прописям. Глаз автора прикован к фигуре бредущего так плотно, что между ними не остается расстояния. Речь идет все о том же бахтинском "бесперспективном видении", практически эквивалентном слепоте. Эта слепота необходима автору для того, чтобы трансцендировать слой видимого и проникнуть вслед за персонажем в сферу невидимого, которую можно назвать памятью. Анамнезис поэта целиком зависит от моторики и передвижений его пера, то есть персонажа, играющего роль этого пера.
Но это слепое движение дублируется сверхвидением, созерцанием письмен со сверхчеловеческой, божественной высоты. Позиция бесперспективного неведения дублируется позицией знания. Автор располагается между этими двумя позициями, создающими не просто напряжение, но некое наслоение диаграмм.
Слово (знание) является в темном лабиринте как луч света, энергией сияния пронизывающий темноту, оно внедряется в лабиринт и возникает из него в результате приложения сил и деформаций. В стихотворении "Тысяча путей, единая цель" это слово определяется следующим образом: