Со склоненной головой Рафел Кортес по прозвищу Шрам вернулся на свое место, преклонил колени и проникновенно запел вместе с певчими: Te aeternum patrem omnis terrae veratur…[9] Хотя служба была поздняя, закатное солнце проникало сквозь витражи, окрашивая в них свои яркие лучи. Цветные отблески ложились на фигуры Христа, Господа нашего Всемогущего, Девы Марии и святых из божественной свиты, которые занимали полукруглые ниши в стенах; все они сияли в полном своем великолепии, словно аура святости на самом деле окаймляла их головы и стекала на тела, которые уже покинули сей мир. Tibi Cherubim et Seraphim incessabili voce proclamant[10]. Многие из тех, кто рассматривал витражи, не могли удержать взгляд на этих ослепительных фигурах более нескольких секунд – ослепленные, они переводили его на табернакль[11], где Святые Дары были выставлены в дароносице[12] из золота и серебра, и она тоже сверкала, как витражное стекло, хоть и не так ярко. Sanctus, Sanctus, Sanctus, Dominus Deus Sabaoth[13]. Рафел Кортес смотрел на стеклянный шар, по контуру которого ювелир, изготовивший дароносицу, пустил семь звездных лучей, а затем опустил голову и закрыл лицо руками, чтобы сосредоточиться. Грехи ему отпущены, он чувствовал удовлетворение: и от того, что исповедь была такой, как надо – не упущено ни малейшего прегрешения, и от того, что все, кто был рядом с исповедальней, видели, как он провел там ровно столько времени, сколько положено, ни больше ни меньше, с приличествующим моменту выражением лица. Теперь, сидя на своем месте, наполнив слух звуками Te Deum – te Profetarum laudabilis[14], – Шрам пытался сосредоточиться на молитвенном прошении Розария[15], поскольку свидетельство, которое потребовал от него исповедник, когда намекал на тайные деяния Рафела Кортеса по прозвищу Дурья Башка, мешало ему слушать. Однако он пришел к выводу, что никто, и меньше всех – отец Феррандо, не может поставить под сомнение его католическую веру.
Кортес замер с опущенной головой и закрытыми глазами: только пальцы нервно перебирали бусины четок. Со всей сосредоточенностью, на которую только был способен, он читал про себя положенное число «Аве, Мария!»[16]. Временами он отвлекался, думая о том, что идет по истинному пути спасения, не то что его родня из квартала, которая упорно держалась в тайне за закон Моисеев и гордилась своей принадлежностью к народу, избранному Яхве[17], в то время как прилюдно им приходилось изображать из себя христиан и участвовать во всех церковных службах. А с ним все иначе: публично и с удовольствием отрекся он от старой веры и, как бы его ни предупреждал Дурья Башка, не думал возвращаться ни к древним обрядам, ни к запрету на употребление свинины и рыбы без чешуи. Он был уверен, что его больше не станут мучить угрызения совести, когда отец в очередной раз заговорит о достойном примере матери, обращенной иудейки, которая в предсмертной агонии спрятала за щеку священную гостию[18], чтобы на последнем вздохе выплюнуть ее и вручить свою жизнь одному только Яхве. Не усомнится он в своем выборе и когда Дурья Башка настойчиво будет убеждать, что евреи, прибывшие из-за моря, принесли точные и несомненные известия о неизбежном пришествии Мессии[19]. К тому же сейчас, когда он находился в окружении людей, его не отвергавших, и слух его наполнялся музыкой, Tu rex Gloriae, Christe. Tu Patris sempiternus es Filius[20], а обоняние – благовонием ладана, Кортес чувствовал свою причастность к обряду, казавшемуся ему несравненно более прекрасным, чем те, что тайно устраивает его родня в своих домах. Не зря он принимал участие в этих торжественных церковных службах, ощущая себя не просто наблюдателем, но главным действующим лицом в них, становясь вместе с прочими верными частицей того великолепия, которым полноправно пользовался. Tu ad dexteram Dei sedes in Gloria Patris[21]. Ибо те богатства, что хранятся в церкви, те драгоценные камни, столь искусно вставленные в подножие дароносицы, то золото, коим инкрустирован главный алтарь, то серебро, каким изукрашены дверцы дарохранительницы, принадлежали также и ему, подобно тому как дневной свет или ночная тьма принадлежат всем и никому конкретно.
Ему с детства хотелось стать священником, чтобы блистать в белой ризе, расшитой золотой нитью, как те клирики, что закончили сейчас службу, а еще из-за их рук, осененных особой благодатью, и чтобы вокруг клубились облака душистого ладана, который разжигает мальчик-служка, но мать выбила эти мечты из его головы. Te ergo quaesumus[22]. Иметь право служить мессу, быть причастным к чуду, когда Бог спускается в твои руки только потому, что ты произнес сакральные слова, казалось ему наилучшим уделом в этом мире. У раввинов нет такого могущества. По правде сказать, места, в которых они могли открыто отправлять свои обряды, да и сами церемонии, не такие прекрасные, как здесь. Бить себя в грудь или до изнеможения склонять голову возле стены плача – это не то зрелище, от созерцания которого можно получать наслаждение. А вот движения священников во время мессы – то коленопреклоненных, то стоящих прямо, то сидящих – были исполнены гармонии и меры, также как их жесты. Salvum fac populum tuum, Domine[23]. Кроме того, быть священником – значит иметь право в изобилии отпускать грехи и раздавать благословения, а еще – налагать наказания, знать чужие слабости и самые тайные желания. Наверное, поэтому он находил совершенно естественным то, что отец Феррандо так тщательно исследовал его совесть и интересовался духовной жизнью не только его самого, но и всей его родни, которая не так часто посещала исповедальню, как ему бы того хотелось. Убежденный, что поступает так, как сделал бы сам исповедник в подобной ситуации, Кортес не находил никакого извинения своему нежеланию писать бумагу, даже если принять во внимание, что ему стоило гораздо больших усилий изложить свои обвинения письменно, а не повторить их устно. Не мог он и отложить встречу, сославшись на какое-нибудь затруднение, чтобы выиграть немного времени. Fiat misericordia tua, Domine, super nos[24].
Служба закончилась, и Шрам собрался покинуть церковь, которая пустела по мере того, как священники скрывались в ризнице. Однако он решил позаботиться, чтобы те, кто еще оставались в помещении, заметили его присутствие. Поэтому, перед тем как выйти, Кортес зашел в часовню Иисуса Святейшего, где молилось несколько знакомых ему набожных прихожан. Священник, сопровождаемый двумя служками, уже погасил свечи, горевшие во время мессы, и собор, больше не освещаемый зашедшим солнцем, заполнился вечерними тенями. Поскольку тем не менее видно было еще достаточно хорошо, он решил побыть в капелле до наступления темноты, дождаться момента, когда отец Феррандо закончит исповедовать, и, прежде чем священник удалится в ризницу, чтобы оставить столу[25], пересечься с ним и потолковать откровенно. Это отличие от прочих кающихся ему льстило. Кроме того, если другие заметят, что исповедник отличает его от прочих, это будет кстати, ибо укрепит в глазах подозрительных уверенность в его непоколебимой христианской вере.