Холодный пот тек по моему телу, и слова не шли из пересохшей глотки. А когда я снова смог говорить, ангел уже исчез, хотя комната еще была наполнена свечением… Страх перед волей Господней испарился, словно утренняя дымка под лучами солнца. Я бросился искать инструменты, необходимые для исполнения обряда, о котором говорил архангел, а остаток дня провел в молитвах. Сон моих сыновей обычно глубок. Со всем тщанием я убедился, что ни один из них ничего не чувствует, и вонзил нож в их плоть, как приказал Господь. Они же, думая, что разбужены ночным кошмаром, пробудились от боли, но не кричали. Зная, что делаю Божье дело и что длань Господня руководит мной, я вошел в комнату шурина, чтобы и над ним свершилось повеление Всевышнего. Я начал обряд, когда внезапно услышал подозрительный шум в комнате дочери. «Сперва завершу то, что должен, – сказал я себе, – а затем займусь остальным». Онофре спал, испуская ветры. То ли потому, что миазмы его тела вызвали у меня тошноту, то ли потому, что я торопился все закончить, но рука моя дрогнула, и нож вонзился шурину в бедро. Дрожа от боли, он проснулся и отшатнулся от меня. Рывком упал я на кровать, зажал его ноги, раздвинул колени и закончил обряд.
Когда я вошел в комнату дочери, то гнев ослепил меня: там в расстегнутых штанах стоял полуголый Жули Рамис. Айна, полуживая от испуга, не знала, куда от меня спрятаться. Я не стал слушать ни объяснений мерзавца, ни пустых обещаний жениться, которые он готов был дать, только бы вырваться на свободу. Я бросился к нему с ножом, но не для того, чтобы и он вошел в народ избранный, заключивший Завет с Господом, а дабы навсегда превратить этого жеребца в мерина. Но поскольку Айна, квохчущая, словно несушка, рванулась защищать любовника, она получила несколько ударов клинком в грудь. Остальное ты знаешь. Я пришел к тебе, поскольку думаю, что дни мои сочтены, и меня это радует: Господь-Вседержитель милостив ко мне, и потому я не увижу позора дочери. Однако я не хотел умереть, не рассказав тебе о Посланнике Божием и о словах его о тебе. Теперь ты знаешь, в чем твое спасение.
– Перестань угрожать мне! – прервал его Шрам. – Если же ты и дальше будешь петь свою песню, я повторю ее отцу Феррандо – и как бы перед смертью тебе не пришлось познакомиться с инквизицией!
Казалось, Дурья Башка не слышал его. Он не обратил никакого внимания на слова Шрама, только все повторял, словно в бреду: «Клянусь, архангел Рафаил говорил именно так!» Гневная вспышка ювелира объяснялась тем ужасом, который пережил он во время рассказа брата, поскольку подозревал, что этот святоша с тем же усердием, что и в своем семействе, готов приняться за обрезание его самого. Шрам же, хоть и был моложе и сильнее, не имел под рукой никакого оружия, чтобы защититься, если сумасшедший братец кинется на него с ножом, острие которого проткнуло ткань кармана и торчало наружу. Однако ничего подобного не случилось. Рафел Кортес ограничился рассказом, после чего, пропустив мимо ушей угрозы ювелира донести на него отцу Феррандо, распрощался с непривычной для него вежливостью, предварительно поблагодарив за внимание к своему повествованию и уверив, что он один видел чудо явления ангела и слышал его предостережения. А потому посчитал своим долгом довести все до ушей брата, поскольку собственные сыновья не желают ничего знать о божественном вмешательстве, которое заставило свершить с ними то, что по собственной воле они никогда бы не сделали.
Мучимый бессонницей, Шрам перебирал все, что теперь знал точно, а его исповедник – лишь отчасти. Он не понимал, как это изложить на бумаге и нужно ли рассказывать обо всем; придерживаться ли рассказа брата или ограничиться собственным кратким пересказом тех событий, о которых услышал из первых уст; следует ли сосредоточиться лишь на главных фактах, касающихся Дурьей Башки и Айны, а историю с насильственным обрезанием во имя союза с Яхве сыновей и придурковатого Онофре опустить (все равно ведь постороннему человеку ее не понять). Если отец Феррандо получит в свои руки такой изобличающий документ, можно быть уверенным – расплачиваться за сумасшествие брата придется всему кварталу. Кортес не зря пригрозил брату. С другой стороны, Жули Рамис уж точно не молчал. Теперь о ночном происшествии в доме Кортеса наверняка знают все – от инквизитора до наместника короля. «Расплата придет не из-за моего свидетельства… Есть еще рассказ моряка…» Однако Дурья Башка – не зря же, памятуя о его сумасшествии, брату дали такое прозвище – увлекся ролью оскорбленного отца и направил свой гнев на все семейство. Но если считать, что все произошло именно так, то почему обитатели квартала столь тщательно скрывали от Шрама подробности случившегося? Если брат ночью всего лишь восстанавливал справедливость и боролся за честь дочери, то что будет, если скрыть последствия его поведения? Нет, Шрам был уверен: причины ночного переполоха именно те, о которых ему рассказал сумасшедший родственник, хотя в явление ангела Кортес не поверил ни секунды. У ангелов Господних есть заботы поважнее, чем спускаться на землю и вести беседы с Дурьей Башкой. Что до угроз архангела, то они, понятное дело, на сей раз ничем не отличались от слышанных Шрамом ранее. Только на этот раз дело ограничилось лишь теологическими вопросами и речь не зашла об отсрочке долга, как это обычно бывало, когда брат понимал, что не может вернуть пятьдесят майоркских унций, не считая, конечно, процентов. На те деньги, что Кортес ему одолжил, Дурья Башка собирался купить партию льна, чтобы его сыновья научились ткать, освоив таким образом профессию, которую их отец знал с юности, но оставил после женитьбы, ибо унаследовал от тестя торговлю старой одеждой. Но на самом деле драгоценные унции должны были пойти на более выгодное, но совершенно секретное дело: бегство с Майорки. Поэтому старший сын был отправлен в Феррару и получил задание: под предлогом покупки партии льна разведать возможность переселиться туда всей семьей, однако, так как оказался негодным семенем, остался там насовсем, забыв вернуть отцу деньги.
Вот и теперь, как и при каждой их встрече, беседа закончилась спором о сроках уплаты долга. Шрам – с большим пылом, чем обычно – хорохорился перед смиренно выслушивающим упреки двоюродным братом, грозил и взывал к авторитету Габриела Вальса, который как мировой судья решал все спорные вопросы и вершил правосудие в квартале, так что обитателям Сежеля практически никогда не приходилось обращаться в официальный суд с его басурманскими законами. Габриел Вальс (в этом Шрам был твердо уверен) признает разумность его выводов, потому что они и в самом деле таковы. Дурья Башка обязался вернуть долг в течение пяти лет, но прошло уже целых шесть, а не выплачено еще больше трети. Разве он виноват, что Онофре не вернулся? Или он ответственен за все несчастья брата? За бесчестье его дочери и скудоумие шурина? Однако стоит ли упоминать все эти обстоятельства в записке для отца Феррандо, если учесть, что почтенный исповедник и так подозревает, что его объяснения насчет родственника продиктованы местью, а это чувство не способствует точности изложения фактов или, по крайней мере, полноте рассказа. Что же касается инквизиции, то ее вмешательство в жизнь Дурьей Башки принесло бы Шраму одни убытки: когда конфискуют добро еретиков, их долги кредиторам не возвращают.
Поэтому Шрам, у которого уже давно не спирало дыхания от маслянистого запаха горящего ладана, зато мутило от пропитавшего его дом прогорклого духа, этим утром не пошел в церковь, а остался размышлять: не лучше ли сперва сходить к Габриелу Вальсу, а уж потом отправляться к отцу-иезуиту, поскольку, коли святейшая инквизиция возьмется за двоюродного братца, можно быть совершенно уверенным, что одолженных денег Шрам больше никогда не увидит. Но не приходилось сомневаться и в том, что, как отец Феррандо вполне откровенно намекнул, желание наместника короля заказать ему дароносицу для монастыря кларисок[42] будет напрямую зависеть от твердости христианских убеждений ювелира, каковые он должен продемонстрировать в доносе. Получить этот заказ было величайшей мечтой его жизни. Покойная Жуана страстно желала, чтобы руки ее мужа сотворили кружево из золота и серебра, внутри которого Господь наш Бог будет являть себя верным Ему. Кроме того, самому ему казалось, что когда перед его дароносицей будут преклонять колени священники и монахи, отцы-инквизиторы и епископы, знать и богатые горожане, набожные прихожане и прочий народ Божий, то поклоняться все они будут не только Телу Христову, но и роскошному сосуду, в котором оно выставляется, тому вместилищу, что защищало Его и которое он, бедный ювелир из еврейского квартала, с гордостью сотворил, дабы священная гостия сияла в нем во всем своем величии. Имелся у Шрама и эскиз, чтобы продемонстрировать изящную филигрань своей будущей работы. Стеклянный шар с гостией должны украшать роскошные солнечные лучи, похожие на золотые наконечники стрел, как это сделано на дароносице кафедрального собора, которую все ювелиры Майорки считают образцом для подражания. Но на его изделии лучи-стрелы будут дополнены двумя звездами – из золота и серебра. Звездой Давида и звездой Волхвов, спустившимися с небес, дабы осиять своим светом Тело Христово в знак смиренного поклонения перед Иисусом. В основание дароносицы Кортес решил вставить брильянты чистой воды, которые давным-давно купил у одного антверпенского купца и, дожидаясь совершенно особого случая, берег как самое ценное свое сокровище. Огранка их столь хороша, что всего один лучик света рождает в них великолепное, ослепительное сияние. Эта дароносица может стать трудом всей его жизни и не даст его имени умереть вместе с ним, а ведь он уже слишком стар, чтобы думать о продолжении рода. Страстное желание сделать ее заставляло ювелира частенько мечтать, что наместник короля поручит эту работу именно ему, а не какому-нибудь другому городскому мастеру. И Шрам пришел к выводу, что только умерший уже Пере Вальс, сделавший дароносицу для церкви Святого Михаила, да после его смерти Николау Боннин были способны исполнить такой заказ. Боннин, однако, имел явно меньше шансов, поскольку не был человеком строгих правил, и потому отец Феррандо не считал его добрым христианином, чего не скажешь о Кортесе. Особенно если он завтра принесет бумагу, в которой изложит все, что знает.