– Szulim lachem.
Дойдя до крыльца, он подал руку кампсору, с улыбкой поправил волосы и, садясь на лавку, спросил:
– Ну что?
– Ещё ничего, – сказал еврей равнодушно, – и кажется даже, что кончится ничем.
– Как это?
– Это трудней, чем вам кажется.
– Трудно, трудно! Хочешь, пожалуй, больше выторговать, ребе. Но это нужно сразу говорить, а не искать трудностей, которых нет.
Еврей по-своему презрительно пожал плечами и указал на выходящую со двора нищенку.
– Какая связь?
– Она также насчёт этого дела приходила…
– Кто?
– Эта женщина!
– Эта женщина! – и незнакомец живо встал с лавки. – От кого?
– От матери.
– Матери нет в живых.
– Жива, – отвечал еврей холодно.
Беспокойство господина, одетого в зелёную одежду, возрастало, хотя он пытался его скрыть, и, принимая шутливую физиономию, добавил:
– Вы надо мной шутите. Где же она?
– Направилась к королю.
Незнакомец побледнел.
– Кто вам это сказал?
– Кто? Что вам до этого, когда не верите.
– Но это быть не может.
– Ну… то и хорошо.
– А наш уговор?
– Что за уговор?
– Думаете его разорвать? – живо спросил одетый в зелёное.
– Он сам разорвался, – отвечал еврей.
– Значит, хорошо, – он встал с лавки, а лицо его зарумянилось. – Я найду кого-нибудь другого на ваше место.
– Охотно.
Незнакомец пугал еврея своим уходом, но видно было, что и сам не хотел уходить. Еврей стоял холодный и невозмутимый.
– Что же будет?
– Что хотите, что бы было?
– Был уговор, слово, и конец.
– Я не хочу в это вмешиваться. Дело уже у короля.
– Кто вам забил голову этими баснями? Вы хотите больше денег? Так добавлю.
– Добавьте вдвойне и будет ещё слишком мало, – сказал еврей.
– Вдвойне? – воскликнул незнакомец нетерпеливо.
– Я с другой стороны буду иметь больше.
– С какой другой стороны, если её нет? Мать не жива…
– Она жива. Она приехала в Тыкоцин.
– Этого быть не может.
– Увидите.
– Какая-то афера.
– Ведь король её хорошо знает, он осудит.
Прибывший с нетерпением дёрнул за шляпу, возмущался, ругался потихоньку и, грызя ногти, стоял, задумавшись, несмотря на то, что хотел показать равнодушие.
– Но со всем можно справиться, – добросил Хахнгольд.
– Конечно, – пробурчал незнакомец, – всегда есть какое-нибудь средство.
– Ребёнка можно ещё заранее убрать, прежде чем король приедет в Краков.
– Всё-таки мы об этом условились.
– Условились, правда, но я думал, что это легко сделать, а это очень трудно. Его стерегут.
– Кто его стережёт?
– Кто? Невидимые, незнакомые люди. Какие-то женщины, какая-то шляхта, что над ним бдит неустанно.
– Это непонятно, – скрежеща зубами, прервал прибывший, румяное лицо которого стало ярко-красным, а дерзкое выражение лица уступило гневному.
– Деньги! – шепнул еврей. – И сегодня всё кончится…
– Много?
– В два раза больше, чем мы условились.
– В два раза… ошалел! Даже у меня нет столько и, пожалуй…
– Тогда на что нам напрасно болтать? Будьте здоровы…
– Подожди, подожди… последнее слово… дам в три раза больше, и сегодня, сегодня ребёнка в Кракове не будет?
– Не будет, – сказал еврей.
– Слово?
– Слово и рука, а деньги?
– Дам в залог драгоценности.
– Где они?
Незнакомец, казалось, раздумывал, колебался, беспокоился, и наконец добавил:
– Как увижу, что вы своё выполнили, я их отдам.
– Гм! – презрительно сказал еврей. – А кто за вас поручится?
– Благородное слово!
– Тот, кто на такие дела, как вы, уговаривает, не может дать благородного слова.
Незнакомец вспыхнул, вздрогнул.
– Тысяча чертей, – закричал он, – а кто мне поручится за вас, Хахнгольд?
– Что вы? Не кричите так! Оставьте меня в покое. Я и вас, и вашей веры не хочу… Будьте здоровы.
– Если бы я даже отдал вам деньги или драгоценности, вы готовы мне завтра снова поведать о новых трудностей и больше требовать.
– Это может быть, – сказал еврей спокойней.
– Значит, что же?
– Доброй ночи, и всё, потому что уже поздно.
– Подожди, я отсюда так не уйду… ты меня подвёл, я…
– Ну… что?
– Я мстить буду! – закричал, дёргая за рукав еврея, незнакомец.
Хахнгольд рассмеялся.
– А это как? – спросил он насмешливо.
Сказав это, он нахмурил брови, сплюнул, повернулся задом и оставил незнакомца на крыльце. Служанка пошла отворить ему калитку. Уже совсем смеркалось, когда одетый в зелёное посланец выскочил на улицу с признаками наивысшего нетерпения.
Хахнгольд выглянул за ним и усмехнулся, говоря себе:
– Завтра придёт!
IX
Лагус
В бурсе, в которую был вписан Мацек, на следующий день царил беспорядок, который обычно объявляет, что жаки выходят из школы. Было это пополудни. Пудловский крутил ключом в замке, устремляясь в свою комнату, детвора тем временем сбегала, голося, с лестницы, пела, кричала и, разбрасывая по углам книжки, линейки, бумаги, выбиралась за милостыней.
У двери под образом святого Георгия жаки делились на кучки, взяв в руки свои горшочки, книжки под мышку, ранцы на спину.
Каждая кучка отправлялась в свою сторону, начинала петь тонкими голосами песни, знакомые краковским мещанам, выпрашивающие милостыню.
Одни сели недалеко от бурсы, другие – под стеной кладбища и костёла, запели песню в ожидая милосердия прохожих, другие в одиночку пустились в дома, в которых за выполненную работу им давали куск хлеба, иные, проходя кучками в порядке от ворот до ворот, у каждых останавливались и пели до тех пор, пока им не отворяли и не бросали обычную дань в горшочек и ранец. Потом эту дань равно делилась между попрошайками. Песни были по большей части набожными, а обычно и самая подходящая: «О Провидении». Потому что и эти дети как же были похожи на птенцов из песни, которым Отец Небесный посылает зерно для корма.
Но сколько неприятностей нужно было вынести в этом тяжёлом и ежедневно повторяющемся паломничестве! Сколько мучения для детей! Сколько нещадно закрытых дверей! Сколько издевательства иногда!
Там боязнь жаков, где-то скупость закрывали ворота. Дома могущественных и шляхты жаки обходили, нанося им визиты с диалогом и песней только в праздники, ежедневный сбор пожертвований происхожил больше всего и почти исключительно по мещанам.
Весёлые, хоть голодные группки, часто в этом скитании сбивались с дороги. Показывался еврей, этот главный неприятель жака, все сыпались на него и до тех пор колотили, пока незаконного козубальцу не побеждали. Старшие заглядывали под чёлки и вуали проходящих мещанок, согласно предпочтению, вежливым словом или острым упрёком их привествуя. Младшие сворачивали с дороги ради птиц, для того, чтобы посмотреть на розовых и золотистых лавках фрукты и булки.
Чем дальше шли так жаки, тем больше кучки уменьшались и делились. Некоторые имели свои излюбленные ворота и, отказываясь от коллективной милостыни, направлялись за своей.
В одной из этих кучек, выбегающих, как чёрные муравьи из бурсы, был Мацек Сковронек, Павлик Сорока, а во главе Урвис.
Тот, побив уже Мацка за то, что называл непослушанием, совершённым в день св. Гавла, шёл во главе колонны на расстоянии двадцати шагов, громче других напевая. Потом, точно что-то вспомнив, замолчал, приблизился прямо к Мацку, схватив которого за руку, отвёл в сторону.
– Слушай-ка, – сказал он, – ты помнишь, каких я тебе шишек набил?
– Уж должен помнить, потому что ещё их имею.
– Это хорошо… пусть это будет тебе наукой, чтобы старших слушал. А теперь за шишки награда. Пойдём только со мной.
– Куда?
– А что тебе до этого? Не будешь, наверно, жалеть. Зачем же нам от братьев отделяться? Увидишь, на что.
– Оставь меня, возьми Павлика Сороку, я пойду со своими.
– Но если я тебе приказываю идти со мной!