Громко и внушительно прозвучал голос богооставленного человека, обращенный к безмолвным небесам, в «Жизни Василия Фивейского», написанной в 1903 году. Одно из лучших произведений писателя было высоко оценено критикой.
Появившийся в 1900 году «Рассказ о Сергее Петровиче» – этот синтез опыта автора, миропостижения «по Ницше» и собственных впечатлений, в них он часто маскировал глубочайшее отчаяние.
Замечательным примером обращения Андреева к формам реалистического повествования является написанная в 1908 году повесть «Рассказ о семи повешенных». Внимательный взгляд художника останавливается на фигуре террориста, и снова он отыскивает в ней не политически или идеологически значимое, а общечеловечески ценное.
Современники называли Леонида Андреева «сфинксом российской интеллигенции» и пытались понять и объяснить необычный «строй души» этого художника. Позже, благодаря письмам, дневникам и воспоминаниям стали известны источники, влиявшие на умонастроения Андреева.
Автор завораживал читателей, раскрывая перед ними самые темные и мрачные закоулки человеческой души, сюжеты в его рассказах и повестях надолго врезались в память.
После революции 1917 года писатель оказался в вынужденной эмиграции: деревня, в которой он жил, отошла по мирному договору Финляндии. Андреев тяжело переживал все революционные перипетии в стране и оторванность от России. 19 мая 1918 года он записал в своем дневнике: «Вчера вечером нахлынула на меня тоска, та самая жестокая и страшная тоска, с которой я борюсь, как с самой смертью».
12 сентября 1919 года в Финляндии, в отдалённой деревне Нейвола, куда семья писателя перебралась из-за близости к линии фронта, в возрасте 48 лет скончался Леонид Андреев. Граница, обозначившая в 1918 году независимость Финляндии, оказалась почти непроницаемой, и долго еще в прессе публиковались подтверждения и опровержения печальной вести.
Каким же останется в памяти Леонид Николаевич Андреев?
Из многочисленных свидетельств современников перед читателем предстает добрый, участливый человек, ощущавший непреходящее одиночество в любом обществе.
Корней Чуковский, хорошо знавший Леонида Николаевича, не раз отмечал добрую душу писателя, помогавшего попавшим в беду и даже тем, кто не всегда был к нему лояльным.
Александр Блок в статье «Памяти Леонида Андреева» писал: «Леонид Андреев, который жил в писателе Леониде Николаевиче, был бесконечно одинок, не признан и всегда обращен лицом в провал черного окна. В такое окно и пришла к нему последняя гостья в черной маске – смерть».
Максим Горький отмечал: «Он был таков, каким хотел и умел быть – человеком редкой оригинальности, редкого таланта и достаточно мужественным в своих поисках истины».
А сам Леонид Андреев считал: «Ложь перед самим собою – это наиболее распространённая и самая низкая форма порабощения человека жизнью».
Вокруг творчества писателя долгие годы шла нешуточная полемика.
В 1930 году вышла книга «Реквием. Памяти Леонида Андреева», а потом – долгие годы молчания.
Второе «открытие» творчества Леонида Андреева произошло в 1956 году с выходом сборника «Рассказы».
Спустя десятилетия прекрасный писатель, хороший художник, честный человек Леонид Николаевич Андреев вернулся к своему читателю.
Баргамот и Гараська
Было бы несправедливо сказать, что природа обидела Ивана Акиндиныча Бергамотова, в своей официальной части именовавшегося «городовой бляха № 20», а в неофициальной попросту «Баргамот». Обитатели одной из окраин губернского города Орла, в свою очередь, по отношению к месту жительства называвшиеся пушкарями (от названия Пушкарной улицы), а с духовной стороны характеризовавшиеся прозвищем «пушкари – проломленные головы», давая Ивану Акиндиновичу это имя, без сомнения, не имели в виду свойств, присущих столь нежному и деликатному плоду, как бергамот. По своей внешности «Баргамот» скорее напоминал мастодонта или вообще одного из тех милых, но погибших созданий, которые за недостатком помещения давно уже покинули землю, заполненную мозгляками-людишками. Высокий, толстый, сильный, громогласный Баргамот составлял на полицейском горизонте видную фигуру и давно, конечно, достиг бы известных степеней, если бы душа его, сдавленная толстыми стенами, не была погружена в богатырский сон. Внешние впечатления, проходя в душу Баргамота через его маленькие, заплывшие глазки, по дороге теряли всю свою остроту и силу и доходили до места назначения лишь в виде слабых отзвуков и отблесков. Человек с возвышенными требованиями назвал бы его куском мяса, околоточные надзиратели величали его дубиной, хотя и исполнительной, для пушкарей же – наиболее заинтересованных в этом вопросе лиц – он был степенным, серьезным и солидным человеком, достойным всякого почета и уважения. То, что знал Баргамот, он знал твердо. Пусть это была одна инструкция для городовых, когда-то с напряжением всего громадного тела усвоенная им, но зато эта инструкция так глубоко засела в его неповоротливом мозгу, что вытравить ее оттуда нельзя было даже крепкой водкой. Не менее прочную позицию занимали в его душе немногие истины, добытые путем житейского опыта и безусловно господствовавшие над местностью. Чего не знал Баргамот, о том он молчал с такой несокрушимой солидностью, что людям знающим становилось как будто немного совестно за свое знание. А самое главное, – Баргамот обладал непомерной силищей, сила же на Пушкарной улице была все. Населенная сапожниками, пенькотрепальщиками, кустарями-портными и иных свободных профессий представителями, обладая двумя кабаками, воскресеньями и понедельниками, все свои часы досуга Пушкарная посвящала гомерической драке, в которой принимали непосредственное участие жены, растрепанные, простоволосые, растаскивавшие мужей, и маленькие ребятишки, с восторгом взиравшие на отвагу тятек. Вся эта буйная волна пьяных пушкарей, как о каменный оплот, разбивалась о непоколебимого Баргамота, забиравшего методически в свои мощные длани пару наиболее отчаянных крикунов и самолично доставлявшего их «за клин». Крикуны покорно вручали свою судьбу в руки Баргамота, протестуя лишь для порядка.
Таков был Баргамот в области международных отношений. В сфере внутренней политики он держался с неменьшим достоинством. Маленькая, покосившаяся хибарка, в которой обитал Баргамот с женой и двумя детишками и которая с трудом вмещала его грузное тело, трясясь от дряхлости и страха за свое существование, когда Баргамот ворочался, – могла быть спокойна если не за свои деревянные устои, то за устои семейного союза. Хозяйственный, рачительный, любивший в свободные дни копаться в огороде, Баргамот был строг. Путем того же физического воздействия он учил жену и детей, не столько сообразуясь с их действительными потребностями в науке, сколько с теми неясными на этот счет указаниями, которые существовали где-то в закоулке его большой головы. Это не мешало жене его Марье, еще моложавой и красивой женщине, с одной стороны, уважать мужа как человека степенного и непьющего, а с другой – вертеть им, при всей его грузности, с такой легкостью и силой, на которую только и способны слабые женщины.
Часу в десятом теплого весеннего вечера Баргамот стоял на своем обычном посту, на углу Пушкарной и 3-й Посадской улиц. Настроение Баргамота было скверное. Завтра светлое Христово воскресение, сейчас люди пойдут в церковь, а ему стоять на дежурстве до трех часов ночи, только к разговинам домой попадешь. Потребности молиться Баргамот не ощущал, но праздничное, светлое настроение, разлитое по необычайно тихой и спокойной улице, коснулось и его. Ему не нравилось место, на котором он ежедневно спокойно стоял в течение десятка годов: хотелось тоже делать что-нибудь такое праздничное, что делают другие. В виде смутных ощущений поднимались в нем недовольство и нетерпение. Кроме того, он был голоден. Жена нынче совсем не дала ему обедать. Так, только тюри пришлось похлебать. Большой живот настоятельно требовал пищи, а разговляться-то когда еще!