– Эй, послушайте! Как вас!.. Генерал!
Но фон Брезе нет в прихожей, не видно его и на улице. Толпенников еще раз рассматривает золотые, – они по пятнадцати рублей, – и, словно не чувствуя уважения к деньгам, которые достались ему таким неприятным путем, кладет их не в портмоне, а небрежно опускает в жилетный карман. На секунду задумавшись, он снова идет наверх, так как ему жаль расстаться с тем местом, где он испытал такие приятные горделивые чувства. В зале он видит одного из свидетелей защиты, приказчика фон Брезе. Это пестро одетый человек, с острым лицом, острой рыжеватой бородкой и толстым перстнем-печаткой на указательном пальце, покрытом, как и вся рука, частыми крупными веснушками. Острые глаза его косят, и весь он дышит фальшью, угодничеством и нестерпимой фамильярностью, но Толпенников чувствует к нему расположение и подходит.
– Ну как? – спрашивает он, улыбаясь.
– Ловко обработали дельце, – одобряет приказчик и, подмаргивая в ту сторону, куда ушел генерал, добавляет: – Удрал наш-то. Супругу поздравлять полетел.
– Еще бы, конечно, тяжело. Две недели отсидеть пришлось бы.
– Еще как! Ну, да и то сказать, беда-то не велика. Она уже раз отсиживала да раз штраф заплатила.
– Отсиживала? – не понимает Толпенников.
– Ну да, отсиживала. Ее тогда Иван Петрович защищал, ну, да пришел пьяный и такого нагородил! Наш-то взбеленился, жаловаться на него хотел. Да что уж! – И приказчик махнул веснушчатой рукой.
Толпенников мучительно краснеет, не решаясь понять того, что так ясно, и вместе с тем понимая и ужасаясь.
– Отсиживала? – еще раз повторяет он пошлое, резкое слово. – Эта почтенная дама!
– Почтенная! Из кухарок дама-то эта. На кухарке наш женился, Палашкой звать. Вот и они об этом знают. Верно, Абрам Петрович?
Абрам Петрович одет прилично, но ботинки его запылены и там, где выпирает мизинец, – порваны, и все его пятнистое, хотя также приличное лицо имеет такой вид, точно он каждую минуту собирается подойти и благородно попросить на бедность. Он протягивает Толпенникову толстую, потную руку и потом уже отвечает на вопрос приказчика голосом, хриплым от водки и от простуды:
– Верно. Сына из-за этой швали, извините за выражение, на улицу выгнал.
– А ловко вы это насчет седой головы подпустили! – хвалит приказчик. – А у нее голова запросто рыжая, чистый шиньон.
– Верно, – хвалит Абрам Петрович.
– А папироску наш-то вам давал? – спрашивает приказчик, и глаза его сближаются в готовности к смеху.
Толпенников сердито кивает головой, и приказчик смеется. Смеется хриплым басом и Абрам Петрович.
– Дурак-дурак, а поди какие фокусы выкидывает! А сам и курить не умеет, только дым пущает. Ну и жох! – удивляется приказчик.
– Но как же вы, – говорит сурово Толпенников, хмуря брови и подтягивая сползающие брюки, – как же вы сами показывали, что он папиросы эти для себя держит?
Приказчик и Абрам Петрович переглядываются и смеются. Затем приказчик внезапно становится серьезным и протягивает руку:
– А за сим до свидания-с. Дозвольте и напредки быть знакомым. Ежели когда мимо случится, так уж не обойдите. Для вас всегда сотенка найдется. Пойдем, Абрам Петрович. Седая голова… Ах ты, боже мой! – еще раз напоминает он Толпенникову его удачное выражение и уходит.
Толпенников все еще стоит на месте, опустив голову и заложив руки в карманы. Когда перед его глазами появляется загадочная фигура Абрама Петровича, Толпенникову кажется, что он хочет чего-то попросить, и вопросительно смотрит на его грязное, осклабленное лицо.
– А я к вам, господин Толпенников, – говорит Абрам Петрович почти шепотом и наклоняясь к помощнику, – если когда понадобится, так уж будьте милостивы, не откажите воспользоваться услугами, спросите только у Ивана Сазонтыча приказчика; они знают, где меня найти.
– На что понадобится? – удивленно спрашивает Твлпенников.
На лице Абрама Петровича мелькает удивление, потом сомнение, и сменяется понимающей примирительной улыбкой.
– Уж не оставьте, – повторяет он. – Они знают. Прямо так и спрашивайте Абрама Петровича.
– Вон! – вскрикивает Толпенников тонким фальцетом, и Абрам Петрович отходит, низко кланяясь, но не протягивая на этот раз руки. На лестнице он оборачивается и еще раз говорит:
– Так уж не оставьте.
Время еще раннее, и до разговора с приказчиком Толпенников намеревался пойти в совет, чтобы натолковаться между своими и поделиться впечатлениями первой защиты; но теперь ему совестно себя и совестно всего мира, и кажется, что всякий, только взглянув на его лицо, догадается о происшедшем. И по улице идти совестно, и хотелось бы спрятать портфель, чтобы никто не догадался о его звании «защитника». Придя домой, Толпенников боязливо отложил в сторону этот портфель, в котором он чувствовал присутствие изученного им дела, осторожно повесил жилет, не решаясь достать из его кармана золотые и еще раз взглянуть на них, и отвернулся от стола, в котором лежали начатые письма к отцу и к Зине. И все в этой маленькой комнатке казалось чуждым ему, странно угловатым и грубым, и смотрело на него, как незнакомый, пошлый и враждебно настроенный человек. Толпенников попробовал читать книгу, но не мог сосредоточиться на ней и вздрагивал от неприятного чувства, как будто кто-то неприятный стоит у него за плечами или сейчас войдет в дверь. И только улегшись в постель, повернувшись к стене и натянув на голову одеяло, он почувствовал себя спокойнее и перестал бояться мира, который вошел ему в душу – такой грязный, отвратительный и жестокий.
Вечером, когда стемнело, Толпенников пошел к патрону, но тот не вернулся еще из Петербурга. Ни к кому другому идти он не хотел. Близких людей у него не было, и Толпенников до поздней ночи шатался по бульварам. Дома, куда Толпенников вернулся очень поздно, было все так же неуютно угловато и враждебно. Раньше он любил посидеть за самоваром, помечтать и попеть тонким приятным тенорком, разгуливая по номеру и с любовью посматривая на полку с книгами и на фотографии на стенах, но теперь было противно все это и ото всего хотелось уйти: и от самовара, и от книг, и от фотографий.
– Ду-рак! – искренно и серьезно пожалел себя Толпенников, ложась в постель и сжимаясь в маленький круглый комок, как продрогший ребенок. Но сон не приходил, не приходил вместе с ним и покой. Отчетливо, как галлюцинация, виделось пятнистое, приличное лицо Абрама Петровича и близко наклонялось, осклабленное, фамильярное, и оно было не одно, а со всех сторон назойливо лезли другие такие же лица и так же осклаблялись, и подмигивали, и предлагали свои услуги. И, как маленькому, хотелось отбиваться от этих призраков руками, плакать и просить у кого-то защиты.
На следующий день Толпенников застал Алексея Семеновича дома. Прием клиентов еще не окончился, несмотря на поздний час, и из кабинета глухо доносился незнакомый голос, что-то рассказывавший и о чем-то спрашивавший. В большой приемной чувствовалось недавнее присутствие людей, пахло табачным дымом, альбомы на круглом столе были разбросаны и некоторые раскрыты, и кресла вокруг стола расставлены в беспорядке. Толпеников успел рассмотреть несколько альбомов с видами Швейцарии и Парижа, и эти дурно исполненные картинки, одинаковые во всех приемных, докторских и адвокатских, наполнили его чувством терпеливой скуки и какого-то безразличия к себе и к собственному делу, когда дверь из кабинета раскрылась и выпустила запоздавшего клиента – невысокого, толстого мужчину с широкой русой бородой и маленькими серыми глазами. Он еще раз повернулся к захлопнувшейся уже двери, точно желая сказать что-то забытое, но раздумал и быстро двинулся к передней, не глядя на Толпенникова и чуть не сбив его.
– Что хорошенького скажете? – спросил патрон. Он только что вышел из-за своего стола и, стоя возле, усталым и медленным движением подносил ко рту стакан крепкого чаю. Но, по-видимому, чай был совсем холодный, потому что Алексей Семенович поморщился и так же медленно поставил стакан на место.