Песня повергла Уингейта в уныние, которое нельзя было списать ни на прохладную морось, ни на скучный пейзаж, ни на белесую туманную пелену, которая постоянно закрывала венерианское небо. Уингейт молча уселся в уголке, пока, через довольно продолжительное время, Джимми не крикнул:
– Вижу свет!
Высунув голову за борт, Уингейт с любопытством посмотрел на свой новый дом.
* * *
Прошел месяц, но Уингейт не получил даже весточки от Сэма Хьюстона Джонса. Венера совершила оборот вокруг своей оси, и двухнедельная зима сменилась столь же коротким летом, которое отличалось разве что чуть более обильными дождями и жаркой погодой. Вновь наступила зима. На ферме ван Хейзена, расположенной, как и бо́льшая часть обработанных земель, у полюса, не наступала настоящая ночь. В течение долгого дня плотный слой облаков прикрывал низкое солнце, сдерживая жару и рассеивая свет. Благодаря этому ночью или зимой всегда стоял полумрак.
Месяц без вестей от Сэма. Месяц без солнца, без луны, без звезд, без рассветов. Ни тебе свежего ветерка поутру, ни дрожания воздуха в полуденную жару, ни спасительной вечерней тени – ничего, чтобы отличить один знойный, удушливый час от другого. Лишь однообразная повседневная рутина: сон, работа, еда и опять сон – и гнетущая тоска по прохладному голубому небу Земли.
Следуя местному обычаю, Уингейт решил проставиться перед старожилами и взял у бригадира взаймы, чтобы купить всем «веселящей воды» – риры. Расписываясь первый раз в расчетной книжке, он увидел, что этот радушный жест отсрочил дату его легального увольнения на целых четыре месяца. С этого момента он зарекся брать в долг, отказался от короткого отпуска в Венусбурге и твердо решил при любой возможности откладывать деньги, чтобы оплатить задаток и проезд.
Так продолжалось, пока он не открыл, что рира – этот слабоалкогольный напиток – не роскошь, не пагубная привычка, а необходимость. Человек на Венере нуждался в нем так же, как в ультрафиолете из колониальных осветительных систем. От риры не пьянели, от нее становилось спокойнее и легче на душе, а без нее невозможно было уснуть. Достаточно было три ночи промучиться угрызениями совести и три дня еле передвигать ноги под суровым взглядом бригадира, чтобы Уингейт вместе с остальными заказал себе бутылку, отдавая себе отчет в том, что ее цена почти на целый день замедлит его и без того медленное продвижение к свободе.
На радиостанцию его тоже не пустили. У ван Хейзена уже был радист. Уингейта назначили заместителем радиста и с остальными послали работать на болото. Перечитав контракт, он нашел соответствующий пункт и был вынужден признать, что с юридической точки зрения действия хозяина были правомочными и законными.
Он отправился на болото, где быстро научился кнутом и пряником заставлять тщедушных земноводных аборигенов собирать луковицы Hyacinthus veneris johnsoni – венерианского гиацинта. Подкупом он добился расположения местных матриархов, пообещав им «тигарек» – под этим словом подразумевались не только сигареты, но табак в целом, ценнейшая единица обмена с аборигенами.
Когда пришла его очередь работать на молотилке, он медленно, неуклюже научился очищать небольшие, размером с фасолину, ядра луковиц от пористой кожуры. Эти ядра были весьма ценными, и потому их нужно было извлекать осторожно, не оставив ни царапины. От сока растений руки Уингейта огрубели, запах вызывал кашель и зуд в глазах, но эта работа нравилась Уингейту куда больше, нежели сбор луковиц на топях. Здесь с ним работали женщины. Очищать ядра ловкими миниатюрными пальцами получалось у них куда быстрее, чем у мужчин, и тех направляли на молотилку, только когда там не хватало рабочих рук.
Его наставницей стала заботливая старушка, которую остальные звали Хейзел. За работой она постоянно что-то приговаривала, ее узловатые руки делали свое дело без лишних усилий. Закрыв глаза, Уингейт представлял, что вновь оказался на Земле и стал маленьким мальчиком, наблюдающим за тем, как бабушка на кухне лущит горох и что-то рассказывает.
– Не тревожься, сынок, – сказала ему Хейзел. – Будешь работать спокойно – самого дьявола посрамишь. Грядет великий день.
– Что за великий день, Хейзел?
– День, когда ангелы Божие воспрянут и повергнут силы зла. День, когда князь тьмы будет сброшен в преисподнюю и пророк воцарится над детьми небесными. Не переживай; где бы ты ни был в великий день – здесь или дома, – Божия благодать все равно снизойдет на тебя.
– А мы доживем до этого дня?
Хейзел оглянулась по сторонам и заговорщицки шепнула:
– Этот день вот-вот наступит. Пророк уже странствует по земле, собирая силы. Он придет с благословенных полей долины Миссисипи, а имя ему, – Хейзел еще понизила голос, – Неемия Скаддер!
От изумления Уингейт едва не расхохотался. Имя было ему знакомо. То был ничтожный захолустный проповедник, частый герой насмешливых статей, человек, не имевший никакого влияния.
К ним подошел бригадир молотильщиц:
– Не отлынивай от работы, а то план не выполнишь!
Уингейт поспешно принялся за работу, но Хейзел вступилась за него:
– Не трожь его, Джо Томпсон. Молотить – это тебе не поле перейти.
– Ладно, мамаша, – с ухмылкой ответил бригадир. – Пускай только не бездельничает. Идет?
– Идет. Проследи лучше за остальными, а уж мы-то план выполним.
За порчу ядер Уингейта лишили двухдневной зарплаты. Бригадир знал, что Хейзел отдавала ему процент от общего заработка, но не вмешивался, потому что старушку любили все – даже бригадиры, которые, по общему мнению, вообще не способны никого любить, даже самих себя.
* * *
Уингейт стоял у ворот в барак для холостяков. До вечерней переклички оставалось еще пятнадцать минут, и он вышел прогуляться, чтобы избавиться от назойливой клаустрофобии, которая развивалась у него внутри. Попытка была тщетной: на Венере негде было найти «открытый воздух», кругом росли кустарники, над головой нависал свинцовый туман, а голая грудь мгновенно покрывалась испариной. Несмотря на это, снаружи он чувствовал себя несравнимо лучше, чем в оснащенном влагопоглотителями бараке.
Он еще не получил свою ежедневную порцию риры и ощущал беспокойство. Еще сохранившееся у него чувство собственного достоинства позволяло Уингейту на некоторое время сохранять светлую голову и не бросаться сломя голову за дозой успокаивающего наркотика.
«Долго мне не протянуть, – думал он. – Через пару месяцев я при любой возможности буду гонять в Венусбург или, того хуже, обзаведусь семьей и обреку своих детей на вечную каторгу».
Когда он только прибыл на ферму, женщины-работницы, скучные и ничем не примечательные, казались ему совершенно непривлекательными. Теперь он, к собственному удивлению, осознал, что перестал быть столь разборчивым. Он даже стал шепелявить, как другие, бессознательно подражая аборигенам-амфибиям.
Уингейт заметил, что рабочие условно делились на две группы: дети природы и сломленные жизнью люди. Первые были неприхотливы и не слишком сообразительны. Вероятно, на Земле они вели похожую жизнь и в колониальном укладе видели не рабство, а свободу от ответственности, обеспеченное существование и возможность изредка покутить. Вторые же были изгоями, в силу вздорного характера или по случайности потерявшими свой статус в обществе. Кто-то из них наверняка слышал от судьи: «Приговор может быть заменен на трудовые работы в колонии».
Тут Уингейт с ужасом понял, что его собственное положение становится явным: он превращается в такого же сломленного человека. Его земная жизнь понемногу растворялась в памяти, и он уже три дня не мог приняться за новое письмо Джонсу. Всю прошлую смену он размышлял о необходимости взять на пару дней отгул и смотаться в Венусбург. «Признай, парень, – сказал он себе, – ты теряешь над собой контроль и начинаешь мыслить как раб. Ты предоставил Джонсу вытаскивать вас отсюда, но откуда тебе знать, что он поможет? Вдруг он уже мертв?» В голове Уингейта внезапно всплыла фраза какого-то философа или историка, которую он где-то прочел: «Никто не освободит раба, кроме него самого».