Тогда история тоже вызвала громкий скандал, бурное обсуждение в свете, едкие насмешки. Говорят, что Лермонтов даже описал этот случай в поэме «Тамбовская казначейша». Но император Александр и церковь признали ее право на счастье, и она сделалась Разумовской. Поэтому графиня Марья никогда строго не судила девиц, захваченных сильным чувством.
– А как же августейшие особы отнеслись? – поинтересовалась Разумовская, пожевав губами.
– Мне говорила Леонтьева, вы ее, верно, знаете, она директриса Смольного, – охотно взялась пояснять Захаржевская, – будто императрица посетила мадемуазель Денисьеву и ее тетку. Она выказали им милость, откушав чаю в их присутствии, а потом, говорят, замолвила слово перед государем. Но все равно, это ее не спасло, я говорю о молодой Денисьевой, все дома ей отказали.
– Я тут слышала историю, – подхватила Салтыкова, – будто мадемуазель Денисьева приехала к Сологубам, а те не пустили ее на порог. Она сидела в коляске на солнцепеке, долго ждала, пока не явился слуга и не объявил ей, что господа не принимают.
Салтыкова, словно это она отказала Денисьевой, засмеялась довольным смехом.
– Ну, Катенька, – по-старушечьи покачивая головой, произнесла Разумовская, – ты слишком строга к бедной девочке, она положительно не виновата, что полюбила. А вот Федор Иванович… Тютчев, как человек умудренный опытом, мог бы остудить ее пыл. Но, полагаю, мужское тщеславие довлеет над ним. Как же, заставил потерять голову неопытную молодую девицу! Денисьевой теперь остается только молиться о божьей милости, и о том, чтобы история эта скорее забылась. Только молиться!
– Вот пусть и молится! – резко бросила Захаржевская. – Ах, объявили польку-мазурку, сейчас будет так интересно!
Умиротворение
– Какой же ты беспомощный!
Сняв с него очки, Леля со смехом смотрела на лицо Тютчева. И вправду, перед ним предстала смутная, нечеткая картина мира: пятно вместо лица Лели, смазанные, расплывающиеся книги на полках, светлый ореол вокруг окна, смутные очертания стола с зеленым сукном. Но эта беспомощность не была тревожной или удручающей, она была приятной.
Тютчев лежал на кушетке, укрыв ноги пледом, а Леля сидела возле него и разглаживала пальцами морщины на лице своего Боженьки, как она его называла.
– Что старый? – спросил он умиротворенно, и все же чувствуя некую ревность в душе, которая вызвалась завистью к ее молодости и свежести.
– Ты? – она удивленно заморгала глазами. – Ты мой и не важно, старый ли, молодой ли. Ты мой собственный! Все твои морщинки – это мои морщинки, вот так! И Леля маленькая тоже твоя.
Она невольно оглянулась на дверь, за которой находилась комната, где в люльке лежала их новорожденная дочь. Тютчеву пришлось нанять няньку, чтобы помочь Леле – она снимала дачу у Поклонной горы. Лицо Денисьевой было безмятежным, житейские невзгоды преодолевались всеобъемлющим чувством счастья, которое вошло в ее жизнь с появлением маленькой Лели, так они назвали девочку.
Как поэт, Федор Иванович не мог не отметить такое событие, он написал стихи. Но, – и в этом сказалось большое затруднение, – ему нельзя, да особо и не хотелось обнажать душу перед публикой, нельзя было, чтобы в них обоих, и прежде всего в Лелю, тыкали пальцем, упрекая и осмеивая из-за возникшей любовной интрижки с семейным мужчиной.
В высшем обществе амурные приключения не являлись новостью: жены изменяли мужьям, а те, в свою очередь, женам, но мало кто афишировал свои связи или, тем более, ими бравировал. С условностями света приходилось считаться всем: и крупным вельможам империи, и мелким чиновникам. Кроме того, никто не хотел вызвать на себя гнев императора, считающего такое поведение неприемлемым.
Поэтому он, Тютчев, использовал анаграмму. Пусть ее было сложно увидеть, разгадать, но кто знает, тот поймет. Да и в названии стиха – «Первый лист», мог читаться скрытый намек, что за первым зеленым листом, вероятно, последуют другие. Первый лист – это не только символ расцветающей весны, но и символ их расцветающей любви.
Лист зеленеет молодой —
Смотри, как листьем молодым
Стоят обвеяны березы
Воздушной зеленью сквозной,
Полупрозрачною, как дым…
О, первых листьев красота,
Омытых в солнечных лучах,
С новорожденною их тенью!
И слышно нам по их движенью,
Что в этих тысячах и тьмах
Не встретишь мертвого листа!..
«Елене с новорожденною» – так он зашифровал в стихах свою анаграмму. Кто знает, тот поймет!
– Я думаю тебе приятно, что я с тобой повсюду следую, будто твоя жена, – говорила Леля, продолжая нежно касаться его лица. Она плотнее подоткнула плед, зная, что Тютчев любит тепло, что он такой мерзлячий во всегда прохладном Петербурге.
– Конечно! – пробормотал он, чувствуя ласкающее движение ее пальцев на лице. – Со мной всегда должен кто-то быть, я не могу один, ты же знаешь. Эрнестина Федоровна в Овстуге21, ты здесь.
Но тут до него дошло, что ненароком, то ли от размягченности, то ли от напавшей сонливости, он допустил бестактность в отношении Лели. Она отняла теплые пальцы от его лица, нахмурилась. Ей вспомнились их прошлогодние разговоры о невозможности развода Тютчева с женой, поскольку церковь не признает четвертого брака Федора Ивановича с Денисьевой. После этого Елена Александровна решила принести себя в жертву их любви. И когда ей отказали от всех домов, в которых она бывала, а близкие, и первый в их числе отец, закрыли перед ней двери – она пожертвовала почти все деньги и драгоценности церкви при Смольном институте, чтобы Бог простил ее прегрешения.
И он простил. Она сердцем чувствовала благодать, которой одарил ее Господь, сподобив родить Лелю маленькую.
Что же до светских развлечений, то ей хватало одного Тютчева: он был ее обществом, ее солнцем, ее Боженькой. Ей ничего от него не было нужно. Они жили вместе с Анной Дмитриевной на старушечью пенсию, и Леля не просила, не намекала Тютчеву о денежной помощи, отнюдь не лишней в ее положении – не просила после рождения маленькой Лели и никогда в будущем.
Между тем положение, в котором она очутилась, казалось ей самой не таким уж и тяжелым, не таким трагичным. Было немного смешно, что Тютчев переживал по поводу ее одиночества и отверженности светом, больше, чем она сама. Как он писал: «Толпа вошла, толпа вломилась в святилище души твоей!»
Это он о ее душе, о ее переживаниях, ее мнимой вине перед обществом. Но она не испытывала ни вины, ни стыда, ибо за любовь нечего стыдиться. Любовь между мужчиной и женщиной сродни любви к Богу, ведь без любви закончится людской род, а Бог бы этого не хотел.
Леля молчала, и Тютчев не мог прочитать ее лицо, понять, что оно выражало – обиду на него или прощение. Временами он не понимал Елену Александровну, поскольку за живостью, подкрепленной выразительными эмоциями, а иногда и вспыльчивостью, граничащей с откровенной грубостью, в ее душе скрывалась глубокая религиозность. Она могла удивительным образом сочетать в своем характере христианское смирение и буйство нрава, доставшееся от отца-гусара.
Он попробовал извиниться за допущенную бестактность.
– Леленька, извини меня, старого дуралея, если я нанес обиду твоей чувствительной душе. Я эгоист, ну что тут поделаешь! Люблю, чтобы мне было удобно, люблю внутренний комфорт. Извини меня, моя милая!
«Глупый, думает, что я обиделась», – улыбнулась она, не сказав ни слова, и опять принялась гладить его лицо, наблюдая, как Тютчев блаженно прикрыл глаза. Еще немного и задремлет. Пусть поспит. Его измученная душа требует отдыха, потому что он, конечно, мучается от такого двусмысленного положения. Хотя никому и не показывает вида.