Как только он уехал, вернулась осень. Мы проснулись утром - а на улице мокрая земля, грязный асфальт и мокрые, голые деревья. Он унес с собой зиму, солнце и снег. Нам казалось, что раньше все вокруг было озарено им, освещено - им. Зима умерла, растаяла и проклятая серая осень пришла. Я никогда тебя не увижу.
Толик уехал, я пыталась писать ему, но он, конечно, не ответил. Да и чем я могла заслужить его благосклонность? Разве что стать великим поэтом или трудолюбивой научной пчелкой, как Вадик Бес. Но ни то, ни другое невозможно. Я пыталась писать ему, но потом перестала. Я, на самом деле, никому, кроме Димы Болотова писать не могу. Я вообще очень многого не могу плакать например. Или н е х о т е т ь каждого человека завоевать на всю жизнь. Многого не могу. Я прихожу в подсобку четвертого этажа, сижу на полу, смотрю на профиль Толика и н е плачу. Уж я-то не плачу, я никогда не забуду эту зиму. Никаких стихов никогда писать не буду. Никогда не увижу тебя.
Ладно уж, не волнуйтесь. Зима снова взяла свое. И снова м е л о весь вечер. И даже с в е ч а г о р е л а н а с т о л е - у Кирилла на дне рождения. Он был в белой рубашке и черном галстуке. На Херне была куча народу. Грачик измучила меня русскими народными песнями, Кирилл измучил свой баян. Даже таинственный и очаровательный toanaber Роман доставал два раза свою черную дудочку. Мы пили хорошее вино и ели конфеты с яблоками. Так приятно и непривычно было после пяльсоновских подсобок сидеть на диване и слушать, как трещит печка. Была гитара и Роман спел дивную окуджавскую "Когда воротимся мы в Портленд...", ставшую в последствии нашим гимном. На следующий день Яся приехала из Москвы и подарила Кириллу обещанный штопор. Мы снова пили за здоровье Кирилла и з а с к о р о е в о з в р а щ е н и е.
Была зима, я сидела в аудитории третьего этажа на Тяхе, и окна выходили на Эмайыги. Черные деревья в парке, река, город за рекой - все было в белой дымке зимы. Зима крутила нами как хотела. Все путалось, мешалось, наползало одно на другое. Вся наша жизнь неслась в снежном вихре праздников и разлук.
У Алки был день рождения, 331-ая пела, они пекли пироги и все пироги сгорели.
Потом наступило долгожданное посвящение первого курса. Когда я шла на Ленинградку, было уже темно и серебристые, кружевные деревья так сверкали и переливались в оранжевом свете фонарей, что казались мне новогодними елками. Но посвящение оказалось скучное, и я скоро вернулась. И снова, когда я шла через мост, волшебное чувство Нового года посетило меня. "Какое счастье, думала я, - что мы пережили эту длинную, эту дурацкую, мучительную осень. Теперь уже ничего не страшно".
Шипа подарил 331-ой комнате плакат о вреде разводов. Там были изображены Он и Она, спиной друг к дружке, с задумчивыми профилями. На переднем плане - светловолосый мальчик с печальными глазами (вылитый Кирилл!). И надпись: "А как же я?!" Яся пририсовала мальчику очки, он стал еще больше похож на Кирилла, и Кирилл оставил на плакате свой автограф.
Была зима и мы совсем было забыли про военкоматовские проделки, как вдруг наша англичанка сказала, что видела деканате очередную бумагу на Кирилла. Кирилл пошел в arstipunkt, взял справку, что болеет, и пропал. Его не было видно нигде - ни в школе, ни в Библиотеке, ни на Пяльсони, ни на Херне. И только после десяти вечера он показывался в общаге - молчаливый и затравленный. Он только курил и почти ни с кем не разговаривал. До конца осеннего призыва оставалась неделя. Мы все извелись от тревоги за него, но Кирилл - человек скрытный и скромный, никому не открывает своей души и ни на кого не сваливает своих бед... Больше всего нас мучило, что мы ничем не можем ему помочь. И мы не знали, как разговаривать с ним и что сказать. И эта была жуткая неделя. Но набор кончился и все отложилось до следующего призыва.
Зима заметала все следы, но иногда всплывали сами собой цитаты из прошлой жизни, из той, когда мальчиков еще не забрали в армию. Однажды я шла по улице 21 июня на почту и мне вдруг захотелось услышать песню "Руйи" Inimene opib. А однажды в "Tempo" я услышала любимейшую, безумную, бушующую - "Таш-туш". И еще однажды в воскресенье - я хорошо помню, что это было воскресенье, затянувшийся завтрак на Пяльсони, мягкое зимнее солнце - я слушала по радио песню Sugis ohtu и почти блаженствовала.
Девочки учились в Университете, а мальчики служили в армии и писали им письма. Зимой некоторых из них отправили в Афганистан. В первый момент девочки ничего не поняли, не почувствовали и даже не испугались. Просто начали плакать.
Первого декбаря был ясный день, но была зима и день с самого утра клонился к вечеру. И я шла - я бежала по улице, была такая ясная зима и эти дореволюционные дома на Херне... Прибежала: полусонные Кирилл и Роман жарят яичницу и топят печь. Я уронила пальто, отдала Кириллу письмо и прижалась к печке. Я плакала, Кирилл читал, я плакала, Кирилл накрывал на стол, я плакала - мы ели яичницу и пили чай, потом пошли на Пяльсони, слушали в 421-ой Розенбаума, пили чай на четвертом этаже, пели на третьем, снова возвращались на четвертый и сидели там, и говорили, и пели, и пили чай, и возвращались, а я плакала и мне хотелось скорее закрыть глаза и забыться, но эта ночь длилась без конца и была абсолютно черной, без единого вздоха, сплошная боль в груди.
На следующий день был очень холодный и синий вечер. Мы купили бутылку водки и пакет картошки. "Ира, - сказала я Ире Кузовкиной, - выпей со мной водки". Мы стали жарить картошку, я поставила бутылку на окно, окно захлопнулось, бутылка упала и разбилась. Картошка остыла. Но мы скинулись, и ребята побежали в такси. Они пришли с мороза раскрасневшиеся и сразу опьянели. Холодная картошка, холодная водка, холодный ветер за окном. Галя, у меня такое настроение воздушное!... Ночью мы ходили с Кириллом провожать Алену в Ригу, а потом в пять утра - Женю Зильбер на автовокзал, уже всей компанией. Мы разговаривали с Кириллом, мы шли с ним вдвоем, темный город бесновался в огромной снежной ночи - Кирилл был мне родным братом.
Зимой открыли студкафе, старое, отремонтированное. Нам казалось, что все там как в лучших домах Лондона, Парижа и Рио-де-Женейро: изящная посуда, паркет, кресла, высокий потолок и большие полукруглые окна, в которые видны крыши города и крыльцо главного здания... В кафе сидел Чернов и разговаривал с Людой Логиновой. Приближалась сессия, все были замучены. Чернов тоже был замучен и молчалив, здоровался со всеми издалека, кивком головы, без своей обычной, издалёчной, зубастой улыбки. А сейчас он сидел в кафе, я видела его профиль и смутно слышала его далекий рокочущий голос. Я смотрела на него и улыбалась. А когда они встали и прошли мимо меня - я опустила глаза и уткнулась своей дурацкой улыбающейся физиономией в тарелку. И мне было все равно - заметит он меня или нет, поздоровается, улыбнется ли, скажет в очередной раз, что не надо падать духом, или не скажет. Мне было все равно, я смотрела на его горбоносый профиль, слушала его смутный, гортанный, хрипло переливающийся голос и думала: "Какое счастье, что в нашем городе Т. живет Чернов, и мы можем иногда встретить его в кафе, увидеть его профиль, услышать его глухой голос. Как хорошо, что он есть на свете! И больше нам от него ничего не надо".