– Скоро буду.
Кладу трубку и делаю глубокий вдох. Вместе с душевным спокойствием ко мне возвращается уверенность. Я все делаю правильно. Мне от Олега ничего не нужно, сама справлюсь.
Крик из детской заглушает внутренний голос. Залетаю в комнату, где Катя сидит на полу в одних трусах и обливается слезами. Без того большое платье в ее руках стало в два раза шире. Однажды я заикнулась Олегу, что девочка слишком много ест, и скоро на ней начнет лопаться одежда, но муж обозвал меня скупердяйкой и приказал давать ребенку все, что она попросит. Олег называет дочку красавицей, а я с ужасом представляю, что ей придется пережить, когда она пойдет в школу.
– Успокойся, зайка, – подхожу к Кате и сажусь на пол возле нее. – Обещаю, я починю твое платье. Будет как новое, даже лучше. Пришью еще больше бисера к крылышкам. Хочешь, сделаю к нему волшебную палочку? Блестящую, из новогодней мишуры. А пока надень что-нибудь другое и…
– Ты?! Починишь?! – шмыгая носом и раздувая сопливые пузыри, кричит она. – Как ты его починишь? Ты же безрукая! Вот скажу папе, что это ты порвала мое платье, пусть он тебя отлупит!
Катя на секунду замирает, как будто собирается с мыслями, и смачно харкает мне в лицо. Слюна попадает в рассеченную бровь, по инерции я вытираю ее рукавом. От жгучей боли передергивает лицо, на глаза наворачиваются слезы. Горько плакать, когда некому пожалеть.
Я поднимаюсь на ноги. Не глядя, вытаскиваю из шкафа первое попавшееся платье.
– Одевайся, быстро!
Протягиваю его Кате. Впервые я повысила на падчерицу голос, но это не произвело на нее никакого впечатления. Вместо того чтобы взять вешалку с платьем, она встает, скрещивает на груди руки и, глядя мне в глаза, качает головой.
– Ты не можешь на меня кричать.
– Как видишь, могу.
– Папа говорит, что не можешь, потому что ты ублюдок!
От неожиданности я теряю дар речи. Глаза снова наполняются влагой. Минуту спустя поток возмущения все же прорывается через немоту.
– Как тебе не стыдно повторять такие слова?! Да, мои родители погибли. Но твоя мама тоже умерла. Получается, и тебя можно обозвать этим словом?
– Зато я не детдомовская шлюха!
Чувствую, как мои глаза округляются, а брови сами собой ползут вверх. Уголки Катиного рта медленно поднимаются при виде эмоций на моем лице. Стереть бы довольную ухмылку с ее физиономии, а заодно отмыть с мылом рот от похабных слов. Раздражение, накопившееся за последние два года, вырывается наружу. Я замахиваюсь и шлепаю падчерицу по щеке. Она покачивается и с грохотом валится на пол. Ладонь покалывает, в ушах, словно сирена, стоит Катин вопль.
Задевая стены и мебель, я выбегаю на улицу. Рот непроизвольно открывается, ловит свежий воздух. В глазах проясняется. Катин вопль заглушает рык. Опускаю взгляд и вижу возле ноги собачью морду. На фоне черной глянцевой шерсти сверкают белые, покрытые слюной клыки. Пес рычит, передними лапами подгребая землю, но, как ни старается, не может растянуть цепь и достать меня.
– Что, псина, хочешь меня добить? – наклоняюсь к собачьей морде. – Тогда дотянись!
Пес рывком подпрыгивает, зубы клацают возле моего лица. В нос ударяет зловоние пасти. С первого дня в этом доме я боялась выходить во двор. Знала, что пес на привязи, но чувствовала его злобный взгляд и опасалась, вдруг ненависть окажется сильнее цепи. Не буду испытывать судьбу и сейчас. Выбора, куда бежать, передо мной не стоит. В мире есть только один человек, которому я не безразлична – моя единственная подруга Ира. Я бы не выжила в детдоме без ее поддержки. Пусть это прозвучит жестоко, но детям, никогда не знавшим родительской любви, проще примириться с казенным безразличием. Мне же, ребенку из заботливой, любящей семьи, внимание и ласка были нужнее еды и крова.
Мой папа, кардиолог, сам долгие годы страдал от болезни сердца. В день аварии мы гостили у тетки, маминой сестры. Недавно отцу сделали операцию. Он чувствовал себя хорошо. Когда мы возвращались домой, на улице шел дождь. Папа вел машину, мама спала, а я выглядывала с заднего сидения через ее плечо. Мамина голова, наклонившись на бок, закрыла мне обзор, а когда я снова увидела дорогу, в глаза ударил яркий свет. Фары отразились в луже и ослепили меня. Эта вспышка – последнее, что я помню.
Назавтра я услышала, как врач сказал моей тетке, что новое сердце хорошо прижилось, и только оно позволило папе прожить еще четыре часа после аварии. Никто не мог объяснить, что произошло в машине, а мне и не нужны были разъяснения. Я знала главное: родителей больше нет, у меня болит рука, а в мире не осталось ни одного близкого человека, готового меня пожалеть. У тетки три сына, взять четвертого ребенка она не могла или не хотела, поэтому из больницы меня отправили в детский дом. В первые же сутки из нормального ребенка я превратилась в забитое, перепуганное существо. Белокурые локоны, которые мама каждое утро расчесывала и заплетала в косы, остригли так коротко, что на затылке просвечивала кожа. Дети в палате встретили не новую девочку, а набор вещей, которыми можно поживиться. У меня не осталось ничего, что бы напоминало о прошлой, домашней жизни. Но самое унизительное было еще впереди.
В первую ночь старшие девочки разбудили меня и сказали: чтобы стать своей, я должна пройти испытание. Каждому ребенку на ужин полагался кусок ветчины, но мы съели пустую гречку, а воспитательницы припрятали ветчину для себя. Меня отправили на кухню, восстанавливать справедливость. На трясущихся ногах я пробралась к холодильнику и застыла на месте. Не припомню, чтобы родители говорили мне, что воровать плохо. Наверно, это было заложено в генах – специальный код со словом «нельзя». Я попятилась к выходу, край халата зацепился за рукоятку сковороды, посуда загремела и повалилась на пол. Следившие за мной девочки разбежались, а я, боясь пошевелиться, застыла на месте.
Дежурная воспитательница сначала по-хорошему, а затем и по-плохому старалась выпытать, кто отправил меня воровать. Я сжимала зубы и пригибалась, а воспитательница со свистом размахивала над моей головой сковородкой. Удар оловянным ребром в висок научил меня, что уворачиваться бесполезно. Перед тем как потерять сознание, я заметила в дверном проеме одну из старших девочек. Это была Ира. В ее расширенных от ужаса глазах стояли слезы, но взгляд был полон уважения.
Я очнулась в кладовке, полной консервов. Прозрачные банки дразнили маринованными помидорами и малосольными огурцами, а холод сильнее нагонял аппетит. Меня выпустили только следующей ночью. В палате я легла на кровать, закуталась в одеяло и сжала челюсти, чтобы стук зубов не разбудил всех вокруг. В животе урчало от голода. Кто-то коснулся моего бока. Я повернулась и увидела, что Ира протягивает мне кусок зажаренного на утюге хлеба. Я вгрызлась в сухарь, словно вцепилась зубами в жизнь. Аромат деликатеса перебивал запах дуста от кровати. Я ела хлеб, подставив ладонь, чтобы не потерять ни единой крошки, и сквозь слезы представляла, что ужинаю дома, за круглым кухонным столом, а рядом, подливая папе чай, весело напевает мама. Тогда я поняла: физическая боль – мелочь по сравнению с одиночеством. Но в темноте я увидела улыбку друга. Значит, все образуется, я не останусь одна.
Воспоминания помогают успокоиться. Расстояние от дома до заводского общежития я преодолеваю за считанные минуты. Знакомый подъезд приветствует надписью на мусоропроводе: «Здесь живет Тоня», лифт встречает уже раскрытой кабиной. Нажимаю кнопку с цифрой «восемь» и безуспешно пытаюсь закрыть дверь изнутри. Открытый лифт ползет вверх, а я отступаю на шаг вглубь. Хорошо хоть работает. На весь коридор разносится песенка Жанны Фриске. Слой поролона под кожзаменителем приглушает стук в дверь, а звонок не работал еще шесть лет назад, когда я переехала к Ире в эту малосемейку.
– Ты уходишь по-английски… – напевая, распахивает дверь Ира. – Динка!
Она открывает руки мне навстречу и тут же опускает их при виде моего лица.
– Кто тебя так разукрасил?!