…Над клавишами вижу я седины,
Сощуренные добрые глаза.
Играет он – играет он – и звуки,
Струящиеся, легкие, как свет,
Рождают его старческие руки,
Знакомые мне с отроческих лет.
Все Добровы были очень музыкальны, сестра доктора, Софья Александровна, окончившая Московскую консерваторию по классу фортепьяно, стала органисткой. По крайней мере, вагнерианство Даниила начиналось под воздействием дядюшкиного. Бывали в доме и знаменитые музыканты, в нем играл Скрябин, пел Шаляпин.
Даниила, как младшего, баловали. И, по крайней мере, раннее детство было счастливым. По свидетельству его вдовы, «он благодарил за это Бога до последних дней и помнил много веселых и забавных эпизодов из своего детства. Например, к Дане приходил домашний учитель, который установил две награды, вручавшиеся в конце недели за успехи в учении и поведении. Вручались – одна буква санскритского алфавита и одна поездка по Москве новым маршрутом – сначала конки, а потом трамвая. Санскритские буквы околдовали мальчика любовью к Индии, а поездки по Москве укрепили врожденную любовь Даниила к родному городу»58.
Из его тетради узнаем о семейных увлечениях, это – бильбоке, серсо, крокет, пасьянс.
Даниил часто влюблялся. Одной из первых избранниц стала шестилетняя Ирина Муравьева, которая, конечно, об этом не подозревала, а Даниил хотел на ней, когда вырастет, жениться, она его устраивала, как, смеясь, вспоминал он через годы. О другой влюбленности, бутовским летом 1916-го, рассказано в стихах:
Она читает в гамаке.
Она смеется – там, в беседке.
А я – на корточках, в песке
Мой сад ращу: втыкаю ветки.
Она снисходит, чтоб в крокет
На молотке со мной конаться…
Надежды нет. Надежды нет.
Мне – только восемь. Ей – тринадцать.
Бывало, что летние месяцы он проводил с семьей Муравьевых, у их бабушки, в селе Щербинине в 14 верстах от Твери. Даню к ним отправляли вместе с Ольгой Яковлевной. Приезжал туда и Саша Добров, рослый красивый гимназист, которого Николай Константинович шутливо величал бароном Брамбеусом.
Добровым после революции пришлось потесниться, хотя семья была многолюдной. Из девяти комнат, две из которых занимала прислуга, у них осталось три, квартира стала коммунальной. Но стеснилась вся Москва. Петроградец Чуковский после поездки в столицу заметил, что в квартирах «особый московский запах – от скопления человеческих тел»59. Кабинет Филиппа Александровича стал жилой комнатой, хотя рояль стоял на прежнем месте. Комнату, в которой жил Даниил, разделила занавеска. Здесь устроили Ирину Кляйне.
Над ними, на втором этаже, жили некие Михно. Об этом мы узнаем из Даниилова рассказа в рисунках «Водопад в миниатюре»: «Я сплю»; «Внезапно ночью от Михно начинает течь»; «Наконец я не выдерживаю и ставлю таз»; «Но можете себе представить мой ужас, когда об таз капает все громче!!!»
Сестра Елизаветы Михайловны, Екатерина Михайловна, после того как ее мужа, Николая Степановича Митрофанова, как врача мобилизовали, из Нижнего Новгорода все чаще приезжала к Добровым. У них жил ее сын, Арсений. В 1919-м пришло известие, что муж ее умер от тифа. Так она у сестры и обосновалась. А в 1923-м поселилась в кухонном полуподвале Феклуша, монахиня Новодевичьего монастыря. Весной 1922-го монастырь закрыли, настоятельницу игуменью Веру и еще нескольких клириков предали суду. Среди осужденных – крестивший Даниила семидесятилетний протоиерей Сергий Успенский. Если храм, где он служил, некогда запечатлел Поленов, то отца Сергия для картины «Русь уходящая» написал Павел Корин.
С лета 1917 года и почти до Шуриного замужества у Добровых жила ее подруга Эсфирь Пинес. Поселилась она по предложению Елизаветы Михайловны: «Шура так больна, нервна, и ей это приятно, она дружит с Эсфирью, может быть, Шуре будет легче»60. В тетради Даниила есть стихотворение, посвященное «Эсфирюшке», – «Гимн Венере». Под ним дата 6–7 ноября 1918 года. Строчка «Красавица вечера, ты блестишь в небесах!» или эпитеты «Опалово-яркая, жемчужно-прекрасная», хотя и относились к утренней звезде, должны были ей польстить, по мнению щедрого автора. У Малахиевой-Мирович, как и в «гимне» Даниила, Эсфирь – денница, павший Серафим с чертами скорбными и больными. Богемное создание, предпочитавшая мужской костюм, изящная, часто бесцеремонная Эсфирь вызывала у одних сочувствие, у других неприязнь. К тому же, как и Саша, познакомивший ее с сестрой, как и болезненно утонченный Арсений, Эсфирь пристрастилась к кокаину, как и они, периодически пыталась избавиться от зависимости.
В 1922-м Добровы приютили сироту, старшую дочь умершего от чахотки сибирского священника – Фимочку. Претерпевший множество бед, тот начал служить в их церкви. Батюшку с измученным лицом Елизавета Михайловна после обедни пригласила к завтраку, и тот, ненадолго прилегший на диван, умер. Мать Фимочки умерла на пути в Москву от тифа, оставив девятерых детей.
9. Гимназия Репман
В 1917-м Даниилу исполнилось одиннадцать лет. Революционные события он воспринимал не только из взрослых разговоров, жизнь менялась резко. В последний день февраля толпа собралась перед Городской управой на Воскресенской площади, читали в рупоры телеграммы из Петрограда, поднимали красные флаги. Народ толокся на Тверской. Шура «пошла на Воскресенскую площадь “для сильных ощущений” <…> и “потому, что не могла сидеть за печкой”. Саша пошел с ней, потому что сестра идет, и он ничего не боится…». С детьми пошла и Елизавета Михайловна: «погибать, так вместе»61. Так же вместе Добровы в начале апреля на Страстной неделе и на Пасху шли на службы в храм Христа Спасителя. Но говорят они в эту весну «больше всего о Ленине в Петербурге, об охранке, о грядущем наступлении, письмах Лоллия Львова в “Русских ведомостях”», «о политике, о власти, об устроении жизни страны»62… Елизавета Михайловна верит, что «народ и страна наша не погибнут. Но будет много катастроф, жертв и бед. Неисчислимо и неизмеримо»63.
А в октябре на перекрестках горели костры, топтались вооруженные люди. На крышах высоких домов пулеметы. Во время восстания юнкеров их переулок оказался под огнем, рядом, на Пречистенке, размещался штаб Московского военного округа. Слышалась стрельба, усиливавшаяся к ночи, ухали пушки. В Кремле верхушку Беклемишевской башни снесло снарядом, на Спасской разворотило часы, в Успенском соборе зияла пробоина, зацепило один из куполов Василия Блаженного. Всюду по уже тронутой снежком ноябрьской Москве следы боев: щербатые стены, выбитые окна. Упоминали о трех тысячах убитых. На улицах замелькали фигуры солдат. В разговорах раскатистую фамилию Керенского сменили резкие – Ленин, Троцкий. Обсуждали то, чем жила Россия, чем жила Москва.
В декабре давали по карточкам четверть фунта хлеба на человека в сутки.
В январе 1918 года обокрали Патриаршую ризницу.
1 февраля ввели новый стиль, и сразу наступило 14-е число.
21-го на закате москвичи видели небесное знамение. От заходящего солнца взметнулся высокий огненный столб, прорезанный поперечной полосой. Багровый крест в полнеба осенял закат несколько минут. На другой день по Москве пошли толки о кресте, идущем с запада.
Ночью с 9 на 10 марта большевистское правительство тайно оставило Смольный и выехало в Москву, объявленную революционной столицей.
На Пасху (она была поздней – 4 мая) народ первый раз не пустили в Кремль.
В соседнем доме, в том самом, где когда-то жили Аксаковы, в квартире 9 ЧК в конце мая схватила контрреволюционную группу «Союз защиты родины и свободы». В два часа дня подъехали грузовики с латышами-чекистами во главе с самим Петерсом и увезли захваченных врасплох неопытных заговорщиков.