Литмир - Электронная Библиотека

4. Конечная ясность. Как-то раз в газетном некрологе одному деловому человеку написали: «Широта его совести соперничала с добротой его сердца». Оговорка, допущенная скорбящими близкими, перешедшими на возвышенный слог, который они берегли как раз для подобных целей, нечаянное признание в том, что покойный был человеком сердечным, но бессовестным, кратчайшим путем направляет эту похоронную процессию в царство истины{16}. Если человека почтенного возраста восславляют за примечательное душевное спокойствие, то жизнь его, следует полагать, состояла из цепочки постыдных деяний. Он отучил себя от душевных волнений. Широта совести утверждает себя как широта души, которая всё прощает, поскольку всё слишком уж хорошо понимает. Между собственной виной и виной других устанавливается quid pro quo, разрешающееся в пользу того, кто взял себе лучшую долю. Прожив столь долгую жизнь, человек уже не в состоянии различать, кто кому какую обиду нанес. В абстрактном представлении об универсальной несправедливости растворяется всякая ответственность конкретного человека. Подлец оборачивает дело так, будто несправедливо поступили именно с ним: «Если б вы знали, молодой человек, какова жизнь на самом деле!» Для тех же, кто еще в расцвете лет отличается особой добротой, душевное спокойствие – не что иное, как авансовый вексель. Человек, не обладающий дурным характером, не живет спокойно, но живет особенно – стыдливо, ожесточенно и нетерпеливо. Из-за недостатка достойных объектов он вряд ли может найти иное выражение своей любви, кроме как в ненависти к объектам недостойным, которая, естественно, уподобляет его тому, что он ненавидит. А вот буржуа толерантен. Его любовь к людям – таким, какие они есть, – проистекает из ненависти к настоящему человеку.

5. Прекрасно с вашей стороны, что вы пришли в веселый час!{17} Не осталось уж ничего безобидного. Те маленькие радости, те проявления жизни, на которые, кажется, не распространяется ответственность мысли, не только содержат элемент упорного неразумия, жестокосердого самоослепления, но и непосредственно служат собственной крайней противоположности. Даже цветущее дерево лжет в тот миг, когда его цветение воспринимают без тени ужаса; даже невинное «Как красиво!» предстает оправданием унижения наличного бытия, отличающегося от других, и нет более ни красоты, ни утешения, кроме как во взгляде, брошенном на ужасное, способном вынести его вид и при всем неприукрашенном осознании негативности утверждать возможность лучшего. Настоятельно рекомендуется не доверять ничему непринужденному и легкомысленному, никакому наплевательству, подразумевающему уступчивость перед всевластием существующего. Недобрый подтекст приятного довольства, который прежде ограничивался здравицей беззаботности, давно распространился и на более дружелюбные движения души. Случайный разговор в поезде с попутчиком, кое-каким словам которого, дабы не возникло перепалки, поддакиваешь, хотя знаешь, что они в конечном счете чреваты убийством, – уже в значительной мере предательство; ни одна мысль не застрахована от того, что ее передадут дальше, и достаточно лишь высказать ее не в том месте и не в том понимании, чтобы поставить под угрозу ее истинность. Как бы я ни остерегался, любое посещение кинотеатра делает меня глупее и хуже. Само стремление к общению есть участие в несправедливости, ведь благодаря ему охладелый мир представляется таким, в котором еще можно общаться с другими, а непринужденное, приветливое слово только способствует тому, что воцаряется молчание, – ведь, идя на уступки собеседнику, говорящий лишь еще более принижает самого себя как собеседника. Злой принцип, изначально таившийся в общительности, в эгалитарном духе проявляет всю свою чудовищность. Снисходительность и почитание себя не лучше других суть одно и то же. Подстраиваться под слабость угнетенных – значит утверждать в этой слабости предпосылку господства и в самом себе взращивать грубость, глупость и склонность к насилию в той мере, что потребна для осуществления господства. Если при этом на последней стадии утрачивается снисходительность и видится одно лишь уравнивание, то именно при подобном абсолютном затушевывании отношений власти со всей непримиримостью проявляются замалчиваемые классовые отношения. Для интеллектуала единственный способ хоть как-то проявить солидарность – блюсти никем не нарушаемое одиночество. Всякое сотрудничество, вся человечность общения и участия есть не что иное, как маска молчаливого согласия с бесчеловечностью. Следует быть сопричастным страданиям людей: малейший шаг навстречу их радостям есть шаг к ужесточению их страданий.

6. Антитеза. Тот, кто отказывается от сотрудничества, подвержен опасности полагать себя лучше других и злоупотреблять своей критикой общества, обращая ее в идеологию ради личного интереса. Неуверенно пытаясь уподобить собственное существование нестабильному образу правильного существования, он должен помнить об этой нестабильности и знать, как мало такой образ способен заменить собой правильную жизнь. Однако тому, чтобы помнить об этом, препятствует сила тяжести буржуазного начала в нем самом. Дистанцированный наблюдатель столь же вовлечен, сколь и деятельный участник; у первого нет перед последним никакого преимущества, кроме понимания своей вовлеченности и счастья от той малой толики свободы, которая содержится в понимании как таковом. Дистанцирование себя от деятельности – это роскошь, которую предоставляет лишь сама деятельность. Именно поэтому любой порыв отстраниться несет в себе черты того, что дистанцирование отрицает. Холодность, которую оно должно в себе развить, неотличима от буржуазной холодности. И даже в протесте, согласно принципу монадологии, кроется господство всеобщего. Наблюдение Пруста относительно того, что фотопортреты деда герцога и деда еврея из среднего сословия настолько похожи друг на друга, что никому и в голову не придет думать о сословных различиях, на самом деле ставит проблему куда более широко: за единообразием эпохи объективно исчезают все различия, которые составляют счастье и даже саму моральную субстанцию индивидуального существования. Мы констатируем упадок образования, и при этом наша проза в сравнении с прозой Якоба Гримма или Бахофена{18} обнаруживает сходство с индустрией культуры в таких построениях, о которых мы даже не догадываемся. Более того, мы давно уже не владеем латынью и греческим в той мере, в какой владели ими Вольф или Кирхгоф{19}. Мы указываем, что цивилизованность обращается в безграмотность – и сами разучиваемся писать письма или читать Жан Поля{20} так, как его, должно быть, читали современники. Нас страшит огрубление жизни, однако отсутствие какой бы то ни было объективно обязательной морали принуждает нас на каждом шагу избирать такие формы поведения, речений и расчетов, которые по человеческим меркам являются варварскими и даже – по сомнительным меркам приличного общества – бестактными. С закатом либерализма собственно буржуазный принцип – принцип конкуренции – не был преодолен, но лишь перешел из объективности общественного процесса в состояние сталкивающихся и напирающих друг на друга атомов, как бы в область антропологии. Подчинение жизни процессу производства унизительным образом навязывает каждому нечто от той изоляции и того одиночества, которые мы склонны считать результатом своего суверенного выбора. То, что каждый отдельно взятый человек полагает, что его партикулярный интерес важнее всех прочих, а равно и то, что он ценит других людей как сообщество клиентов выше себя самого, издавна составляет часть буржуазной идеологии. С тех пор, как добрая старая буржуазия сошла со сцены, обе эти идеологемы продолжают жить в сознании интеллектуалов, являющихся последними врагами буржуа и одновременно – последними буржуа. Позволяя себе мыслить, а не просто воспроизводить наличное бытие, они ведут себя как люди привилегированные; не предпринимая никаких дальнейших действий, кроме размышления, они заявляют о ничтожности своей привилегии. Частное существование, стремящееся походить на существование, достойное человека, одновременно предает свой идеал, поскольку сходство это не находит воплощения во всеобщей действительности, нуждающейся – больше, чем когда-либо, – в независимой мысли. Из этих пут не выбраться. Единственное, что может претендовать на ответственный поступок, – это отказаться от идеологического злоупотребления собственным существованием и во всем остальном в частной жизни вести себя так скромно, неприметно и непретенциозно, как давно уже велит нам… нет, не хорошее воспитание, а стыд за то, что в аду нам еще есть чем дышать.

вернуться

16

царство истины – понятие, используемое И. Кантом. См.: И. Кант. Критика чистого разума. I. 2. 2. 3 (Об основании различения всех предметов вообще на phaenomena и noumena). – К. Ч.

вернуться

17

И. В. Гёте. Фауст. Часть I, сцена У городских ворот (пер. Н. Холодковского).

вернуться

18

Иоганн Якоб Бахофен (1815–1887) – швейцарский ученый, исследователь первобытного сообщества, автор сочинения Материнское право (1861). – А. Б.

вернуться

19

Фридрих Август Вольф (1759–1824) и Иоганн Вильгельм Адольф Кирхгоф (1826–1908) – немецкие филологи-классики. – А. Б.

вернуться

20

Жан Поль – псевдоним Иоганна Пауля Фридриха Рихтера (1763–1825), немецкого писателя-сентименталиста. – А. Б.

4
{"b":"767483","o":1}