Симон Краус покинул Германию на два с лишним года, отправившись в тридцать четвертом учиться во Францию, а потом вернулся в Берлин. На его глазах в феврале тридцать третьего горел Рейхстаг, месяц спустя власть перешла к Гитлеру, затем последовали костры из книг, Ночь длинных ножей[8] в тридцать четвертом и Хрустальная ночь[9] в ноябре тридцать восьмого… Единственным событием, которое он пропустил, были Олимпийские игры. Так вот, этот поток дерьма он пережил с полнейшим безразличием. Даже сегодня, когда на следующем листке календаря значилась война, ему было в высшей степени плевать. Он твердо намеревался пережить потоп.
Одно воспоминание исчерпывающе описывает личность Симона. Однажды днем в апреле тридцать третьего он работал в библиотеке, когда в коридорах раздался сильный шум. Хлопанье дверей, грохот сапог, приглушенные крики: «Они выбрасывают вон евреев!» А у него в голове пронеслась единственная мысль: «Хорошо хоть на коротышек пока не наезжают…»
Вот во что превращает человека такого рода ущербность – в монстра. Маленького, конечно, но все же монстра.
Ладно. Симон решил проинспектировать свой гардероб. Должен же он пристойно выглядеть в глазах Греты Филиц. Так-так-так… Он быстро глянул налево, оценивая коллекцию пальто: коричневое из альпаки с воротником-стойкой, черное двубортное из крученой шерсти, габардиновый макинтош… Не по сезону. Потом перешел к костюмам: все с отстроченными лацканами, шерстяные, фланелевые, льняные… Разумеется, только костюмы-тройки с жилетами в обтяжку и брюками с высокой посадкой – но не слишком высокой, иначе он смахивал на ребенка в штанишках на помочах.
Их крой был намного замысловатее обычного: он сохранил купленные во Франции костюмы и отдавал их копировать талантливым портным – все как один были евреи, так что найти такого в последнее время становилось все сложнее.
В конце концов он выбрал твидовый пиджак и оксфордскую рубашку с воротником на пуговичках. Классические брюки, ботинки «дерби» на шнуровке, и готово дело. Унизительная деталь: в ботинках имелась небольшая хитрость, они были на платформе. Симон, который давно понял, что лучший способ контролировать шуточки в свой адрес – самому их подкидывать, придумал одну, когда был интерном в больнице «Шарите»: «Какая разница между Йозефом Геббельсом и Симоном Краусом? У Геббельса одна нога коротковата, а у Симона обе».
Он еще раз оглядел себя в зеркало шкафа и подумал, что тона пиджака – мох, кора, вереск шотландских пустошей – напоминают цвета нацистской формы. Вот и хорошо, тем незаметнее он будет на общем фоне.
Бросил взгляд на часы и понял, что явится раньше времени. Направился по коридору на кухню, чтобы приготовить себе чашечку кофе.
Квартира была больше шестидесяти квадратных метров – и рабочая зона, и личное пространство. На самом деле, поскольку под кабинет и приемную он отвел две комнаты, собственно жилое пространство ограничивалось кухней, ванной и просторной спальней. Вполне достаточно.
К выбору обстановки Симон относился не менее внимательно, чем к одежде. В приемной он умудрился разместить палисандровый стол на гнутых ножках, два коричневых кожаных кресла и квадратный потолочный светильник матового стекла. В спальне главным предметом была ширма, подписанная Жаном Люрса[10], ни больше ни меньше…
Как он смог позволить себе подобную роскошь? Очень просто: одна из его пациенток, Лени Лоренц, была женой банкира, который специализировался на «арийской зачистке» Берлина. Забавное выбрали словосочетание, чтобы обозначить откровенную экспроприацию, то есть конфискацию имущества евреев, часть которого Ганс Лоренц рекомендовал «правильным немцам» купить по бросовой цене.
Именно так Симон стал владельцем этой квартиры, за которую даже не платил. Потом Лени сопроводила его на склады, куда нацисты свозили трофеи своих налетов, и Лени помогла ему выбрать мебель, чтобы обустроить гнездышко. Они даже исхитрились заняться любовью за ширмой Люрса, которая приглянулась Симону. Сладкое воспоминание.
Психиатра могла бы смутить собственная продажность (Лени устроила ему квартирку, как какой-нибудь буржуа своей содержанке), но ему было начхать. Даже приятно. В душе он был жиголо.
Всю свою учебу он оплатил, подрабатывая наемным партнером по танцам – и не только по танцам, смотря как пойдет.
Перед тем как выйти из дома, он не удержался и еще раз оглядел себя в зеркало в прихожей. Он и правда красив. Высокий лоб, зачесанная назад каштановая шевелюра. Немного прилизанный, на чей-то вкус, но прилизанный с некоторой небрежностью, на манер прирученного дикаря. Иногда непокорная прядь падала на лоб подобно проблеску гениальности, осенившему носителя.
Вскинутые брови вносили неспокойную черточку. Добавьте к этому темно-синий взгляд, подчеркнутый поэтическими тенями под глазами, еще несколько взмахов кисти, выписывающей прямой нос и чувственные губы, – и перед вами чертовски соблазнительный красавчик.
Симон с большим тщанием выбрал головной убор. Его гардероб был истинной сокровищницей, а коллекция шляп – шедевром. У него имелся набор фетровых трильби с узкими полями, приподнятыми в задней части. Немецкие хомбурги с их знаменитым «заломом» наверху. Он питал к ним особенную слабость, потому что их полужесткая тулья делала его немного выше. Но сегодня он выбрал модель «федора» из кроличьего фетра, которую иногда ошибочно именовали «борсалино».
Последний быстрый жест, смахивающий ворсинки с плеча, и andiamo![11]
4
Симон Краус не был коренным бранденбуржцем: родом он был из-под Мюнхена. Однако сам он всегда считал себя берлинцем. Каждый день, выходя из кабинета и снова оказываясь в «своем» Берлине, он всеми нервными окончаниями проникался очарованием этого города и его столь своеобразной атмосферы.
Он некоторое время жил в Париже, бывал в Лондоне, и Берлин в плане архитектурной красоты или гармонии пространств не выдерживал сравнения. Но было в нем нечто другое… Этот тяжелый, плоский, темный город таил в себе особую энергию. Говорили, что он был построен на почве, источающей щелочные испарения – особые токсичные эманации, способные обострять человеческие страсти. В свете последних двадцати лет в эти слухи охотно верилось.
После Большой войны[12] Берлин прошел через все излишества и крайности, какие только можно представить; что касается политики – государственные перевороты, революции, покушения; с человеческой точки зрения – нищета, растущие как грибы состояния, разгул. На сегодняшний день нацистский порядок немного поубавил прыти, но город по-прежнему бурлил.
Пройдя по Альте-Потсдамерштрассе, Симон оказался на Потсдамской площади. Все то же потрясение. Огромное, открытое небу пространство, изрезанное рельсами строящейся подземки и бесчисленными электрическими проводами, снующие туда-сюда машины и лошади… Окружающие площадь здания походили на скалы, нависшие над озером металла. В центре подобие черного обелиска гордо выставляло напоказ башенные часы и первый в городе светофор. Купол стоящего в глубине здания «Фатерлянда» напоминал дешевую подделку под итальянскую базилику – там располагались залы для театрализованных зрелищ, кинотеатр и рестораны, где к взрослым относились как к детям: между столами ездили электрические поезда и пролетали миниатюрные самолеты.
В этот солнечный день Симон трепетал, глядя на толпу – скопище черных костюмов и легких маленьких платьев (они доставляли ему особое удовольствие), а еще старых добрых полицейских в кепи с лакированными козырьками. Он блаженно окунулся в окружающий грохот: перестук башмаков, завывание со скрежетом пробирающихся между грудами кирпичей трамваев, рев машин…