Как только пала колчаковско-деникинская комбинация, стало ясно, что внутри России нет уже более организованных, солидных элементов, могущих претендовать на свержение большевизма и реальное обладание власти в стране.
Отдельные вспышки случайных местных восстаний после рассеянных фронтов и сокрушенных правительств – лишь бесцельные судороги бессильного движения, и было бы верхом дон-кихотства возлагать на них мало-мальски серьезные надежды. Вместе с тем стало столь же несомненно, что красное правительство, сумевшее ликвидировать чуть ли не миллионную армию своих врагов, есть сила, и вполне реальная – особенно на фоне современных сумерек европейского мира.
В эту же минуту отпало национальное основание продолжения вооруженной борьбы с Советской властью. Жестокая судьба воочию обнаружила что наполеоновский мундир, готовившийся для Колчака русскими национал-либералами, не подошел к несчастному адмиралу, как и костюм Вашингтона, примерявшийся для него же некоторыми русскими демократами.
Национальная сила оказалась сосредоточенной во враждебном стане, и странной игрой судьбы из недр революционного тумана словно даже стал подниматься образ своеобразного бонапартизма… И русские патриоты очутились в затруднительном положении. Продолжать гражданскую войну (и то не во всероссийском масштаба) они ныне могут лишь соединившись с иностранными штыками, – точнее, послушно подчинившись им. Иначе говоря, им пришлось бы в таком случае усвоить себе психологию французских эмигрантов роялистов: – радоваться поражениям родины и печалиться ее успехам.
Если это называть патриотизмом, – то не будет ли подобный патриотизм, как в добрые старые времена, требовать кавычек?
И если такую тактику считать даже венцом «последовательности», – то не лучше ли быть непоследовательным?
Что касается меня, то мне кажется, что переход от национальной ориентации Омска к эмигрантским настроениям в стиле Людовика XVIII – есть самая величайшая «непоследовательность» из всех возможных. И когда мне приходится читать теперь о боях большевиков с финляндцами, мечтающими «аннексировать» Петербург, или с поляками, готовыми утвердиться чуть ли не до Киева, или с румынами, проглотившими Бессарабию, не могу не признаться, что симпатии мои не на стороне финляндцев, поляков или румын…
Лишь для очень поверхностного либо для очень недобросовестного взора современная обстановка может представляться подобною прошлогодней. Не мы, а жизнь повернулась «на 180 градусов». И для того, чтобы остаться верными себе, мы должны учесть этот поворот. Проповедь старой программы действий в существенно новых условиях часто бывает наихудшей формой измены своим принципам.
Прекрасно знаю, что большевизм богат недостатками, что многие возражения против него с точки зрения культурной (вульгарный материализм, «механизация» жизни), экономической («немедленный» коммунизм) и политической (антиправовые методы управления) еще продолжают оставаться в силе. Но главное, решающее возражение – с точки зрения национальной – отпала. Следовательно, и преодоление всех тягостных последствий революции должно ныне выражаться не в бурных формах вооруженной борьбы, а в спокойной постепенности мирного преобразования путем усвоения пережитых уроков и опытов. Помимо того, теперь уже нет выбора между двумя лагерями в России. Теперь нужно выбирать между Россией и чужеземцами. А раз вопрос ставится так, то на все жалобы об изъянах родной страны, соглашаясь признать наличность многих их этих изъянов, я все-таки отвечу словами поэта: —
Да, и такой, моя Россия,
Ты всех краев дороже мне!
13ДВА СТРАХА14
Что станется с Россией от революции? – Вот мучительный вопрос для всякого, кто ощущает живую ценность русской культуры, и тем более для всякого, кто имеет право и счастье считать эту культуру родною, «своей».
Что станется с Россией от революции? – На пути разрешения этой бесконечно грандиозной проблемы и до углубления в ее подлинное существо приходится сталкиваться с двумя довольно распространенными в наши дни представлениями о характере переживаемого страной кризиса.
Во-первых, указывают на его глубоко разрушительные тенденции. Во-вторых, подчеркивают его не национальную природу, нерусскую основу.
Обоим этим взглядам мне хочется ныне посвятить несколько замечаний «культурно-исторического» порядка, отнюдь не претендующих на какие-либо конкретные выводы в сфере злободневной практической политики.
1
В самом деле. Не есть ли крутящаяся над Россией буря – сплошное разрушение, «чистое отрицание», безнадежно опустошительное, как порыв осеннего ветра или деревенский пожар в знойный летний день? Не есть ли она – гибель русской культуры или, в лучшем случае, тягчайший удар по ней?
Естественный вопрос современников. Ибо они видят, как горят усадьбы, как умирает устоявшийся быт, такой очаровательный и благородный, как в дни уличных восстаний расхищаются любимые музеи, как тяжелый снаряд разрывается на куполе Благовещенского кремлевского собора, как драгоценности Зимнего Дворца продаются на заграничных толкучках, как исчезает, спаленный пожаром, старый Ярославль… Ибо, кроме того, они воочию наблюдают потрясающее опустошение в рядах тех, кто по справедливости считался ими цветом современной русской культуры, – они видят, как рука убийц поражает Шингарева, Кокошкина, как в кошмарных условиях изгнания гибнет от нелепых тифов длинная вереница виднейших деятелей общественности и науки во главе с Трубецким, как один за другим вырываются из строя русскими пулями популярнейшие русские генералы, как покидают родину лучшие ее люди, как, наконец, умирают от голода Лаппо-Данилевский, Розанов и многие, многие другие…
И они готовы, эти несчастные, измученные современники, всеми словами, какие находят, проклинать налетевший шквал, считать его бессмысленно разрушительным, позорной болезнью, падением «когда-то великого» народа…
Нельзя бросить камня в измученные души за эти суждения, столь принудительно диктуемые непосредственными впечатлениями окружающего. Но вряд ли, однако, можно и считать такие суждения голосом истины, правдиво и полно выражающим смысл переживаемых событий: – «чтобы увидеть, высоко ли поднимаются башни в городе, нужно выйти далеко за пределы городских стен» (Ницше)…
Дело в том, что сам по себе факт разрушения вовсе не есть какое-то абсолютное зло. Он становится злом, когда не сопровождается определенным творческим напряжением, тем актом, который Бергсон называет «жизненным порывом». Но такой порыв присутствует в каждом крупном историческом движении.
Всякое великое историческое событие сопряжено с разрушением. И, вообще-то говоря, культура человечества тем только и жива, что постоянно разрушается и творится вновь, сгорая и возрождаясь, как Феникс из пепла, поглощая порождения свои, как Сатурн.
Разрушение страшно и мрачно, когда на него смотришь вблизи. Но если его возьмешь в большой перспективе, оно – лишь неизбежный признак жизни, хотя, быть может, и несколько грустный признак: было бы лучше, если б творчество не предполагало разрушения и, скажем, ценности языческой культуры мирно уживались рядом с явлениями христианства, а быт Людовика XIV – с атмосферой пореволюционной свободы личности…
Но ведь этого нет, и по условиям жизни земной, во времени протекающей, быть не может. Взять хотя бы эти два случайно всплывшие примера. Христианская культура, введенная в мир великой и мрачно прекрасной эпохой средневековья, началась с того, что безжалостно сокрушила бесконечное количество несравненных памятников древности. «Нашествие варваров внесло гораздо меньше опустошений в сокровищницу древней культуры, нежели благочестивая ревность служителей христианской Церкви» – говорит историк средних веков Генрих Эйкен. Равным образом тот безгранично рафинированный, виртуозно изящный быт двора Людовика XIV, который с такой любовью описан Тэном в первом томе его труда, исчез навеки, смытый революцией. Но ведь и средние века обогатили человечество потоком напряженнейшей и своеобразнейшей своей собственной культуры, и само нашествие варваров положило начало новой истории, приобщив свежие народы к разрушенной ими цивилизации, и французская революция внесла в европейскую историю самозаконный мир своих ценностей, ставших воздухом нового человечества и прославив Францию навеки.