Они больше не пытались от меня что-то скрывать. Спустя год, как меня чуть не поймали и не забрали во время актиона, стало невозможно не замечать кошмар нашего ухудшающегося положения. После мучительной зимы без отопления, со скудной пищей нас окружали болезни и смерти. Молодежь и старики умерли от голода и болезней, или были расстреляны за то, что недостаточно быстро выполняли приказы полиции гетто, или за какие-то другие нарушения при ежеутреннем построении на работу.
Мы никогда не говорили о том дне, когда меня чуть не забрали. Но после этого все изменилось. Во-первых, теперь у меня была работа, я работала вместе с мамой на обувной фабрике. Папа использовал все свои связи, чтобы мы могли работать вместе, а также проследил, чтобы нам не давали тяжелых поручений. Тем не менее от работы с грубой кожей по двенадцать часов мои руки покрылись мозолями и кровоточили, а от постоянного сгорбленного положения и монотонных движений кости ныли, как у старухи.
Мама тоже изменилась – почти в сорок лет она была беременна. Всю жизнь я знала, что родители страстно желали еще одного ребенка. Невероятно, но сейчас, в самые мрачные времена, их молитвы были услышаны.
– В конце лета, – сообщил папа примерную дату рождения. Это уже было заметно по маме, ее округлившийся живот выпирал из худого тела.
Я бы хотела разделить радость родителей в ожидании ребенка. Когда-то я мечтала о брате или сестре, чуть младше меня. Но мне было девятнадцать, и я уже могла бы завести собственную семью. Ребенок казался таким бесполезным, еще один рот, который нужно кормить в худшие времена. Мы так долго были только втроем. И все же дитя должно было родиться, нравилось мне это или нет. И я вовсе не была уверена, что мне этого хотелось.
Вновь раздался скрежет, громче, чем до этого, как будто кто-то копался в бетоне. Должно быть, снова заработал древний водопровод, подумала я. Возможно, кто-то наконец-то починил единственный туалет на первом этаже, который постоянно засорялся. И все же было странно, что кто-то работал посреди ночи.
Я села на кровать, раздраженная вмешательством. Я спала беспокойно. Нам не разрешали держать окна открытыми, и даже в марте в комнате было душно, воздух был густым и зловонным. Я огляделась в поисках родителей и, к своему удивлению, обнаружила, что их нет. Иногда после того, как я ложилась, папа, чтобы вырваться за пределы нашей комнаты, пренебрегал правилами гетто и с другими мужчинами этажом ниже выходил покурить на крыльцо. Но он уже должен был вернуться, а мама редко уходила куда-то, кроме работы. Что-то было не так.
Внизу на улице начали стрелять, немцы выкрикивали приказы. Я сжалась. Прошел целый год с того дня, как я спряталась в чемодане, и хотя мы слышали о крупномасштабных актионах в других частях гетто («ликвидациях», как однажды объяснил папа), с тех пор немцы не приходили в наш дом. Но ужас пережитого никогда меня не покидал, а внутреннее чутье уверенно подсказывало, что они вернутся.
Я поднялась, влезла в тапочки и халат и выбежала из квартиры в поисках родителей. Не понимая, где их искать, я решила начать снизу. В коридоре было темно, если не считать слабого света, исходившего из ванной, поэтому я направилась туда. Когда я переступила через порог, я сощурилась не только от неожиданного света, но и от удивления. Унитаз был полностью снят с креплений и отодвинут в сторону, обнажив неровную дыру в земле. Я даже не подозревала, что его можно отодвинуть. Отец стоял на земле, на коленях, и скреб дыру, буквально откалывая бетонные края и расширяя ее руками.
– Папа?
Он не поднял глаз.
– Быстро одевайся! – бросил он резко как никогда.
Я подумала, не задать ли еще один из десятка вопросов, вертевшихся у меня в голове. Но я росла единственным ребенком среди взрослых и была достаточно умна, чтобы понимать, когда нужно просто молча согласиться. Я поднялась наверх в нашу комнату и открыла прогнивший шкаф с одеждой. А потом засомневалась. Я понятия не имела, что надеть, к тому же не знала, где мама, а снова побеспокоить отца вопросами не осмеливалась. Так или иначе, мы приехали в гетто всего с несколькими чемоданами на троих; не то чтобы мне было из чего выбирать. Я сняла юбку и блузку с вешалки и стала одеваться.
Мама появилась в дверях и покачала головой.
– Оденься потеплее, – посоветовала она.
– Но, мама, уже не так холодно.
Она промолчала. Вместо этого вытащила толстый синий свитер, связанный моей бабушкой прошлой зимой, и мою единственную пару шерстяных брюк. Я удивилась – я предпочитала носить брюки, а не юбки, но мама считала их неподобающими для девушки и до войны разрешала мне их надевать только по выходным, когда мы никуда не выходили. Когда я переоделась, она указала на мои ноги.
– Ботинки, – строго велела она.
Я носила ботинки уже две зимы, и они стали слишком тесными.
– Они жмут.
Мы собирались купить новую пару прошлой осенью, но появились ограничения: евреям запретили посещать магазины.
Мама приготовилась что-то сказать, и я была уверена, что она настоит, чтобы я их надела. Затем она порылась в нижнем ящике шкафа и вытащила собственные ботинки.
– Но что ты сама наденешь?
– Просто возьми их. – Услышав ее сухой тон, я подчинилась без лишних вопросов. Мамины ступни были по-птичьи узкими и маленькими, а ботинки всего на размер больше моих собственных. Тогда я заметила, что, несмотря на то, что она одевала меня для холодной погоды, сама она по-прежнему носила юбку – брюк у нее так и не было, а даже если бы они у нее и были, ежедневно растущий живот не поместился бы в них.
Когда мама закончила упаковывать вещи в сумку, я выглянула в окно. В тусклом предрассветном свете я могла разглядеть людей в униформе, не только полицейских, но и эсэсовцев, расставляющих столы. Оба конца улицы были перекрыты. Евреев заставляли собираться на площади Згоды, как они делали каждое утро. Только не было никакого порядка и переклички, как обычно, когда мы выстраивались в очередь перед работой на фабриках. Полиция вытаскивала людей из домов и пыталась выстроить толпу в шеренги с помощью дубинок и кнутов, подгоняя их к десятку грузовиков, ожидавших на углу. Похоже, что они забирали всех из гетто. Я тревожно опустила занавеску.
Я никогда еще не слышала грохот выстрелов так близко от дома. Мама оттащила меня от окна и усадила на пол, то ли для того, чтобы я ничего не увидела, то ли чтобы меня не задело.
Когда стрельба затихла на несколько секунд, она встала и подняла меня на ноги, затем отвела от окна и завернула меня в пальто.
– Ну давай, живее! – С небольшой сумкой в руках она направилась к двери.
Я обернулась. Так долго я питала ненависть к этому грязному, тесному месту. Но мрачная комната теперь выглядела убежищем, единственным знакомым мне островком безопасности. Я бы все отдала, чтобы остаться.
Я подумала, не отказаться ли. Выходить из комнаты сейчас, когда на улице полно полицейских, казалось глупым и небезопасным. Но потом я увидела выражение лица матери, не просто сердитое, но испуганное. Речь шла не о прогулке, от которой можно отказаться. Здесь выбора не было.
Вслед за мамой я спустилась вниз по лестнице, до сих пор не совсем понимая, что происходит. Я предполагала, что мы выйдем на улицу и присоединимся к остальным, чтобы не привлечь к себе внимания или чтобы немцы не забрали нас силой. Но мама резко развернула меня за плечи и втолкнула в коридор.
– Идем, – велела она.
– Куда? – спросила я. Она промолчала, но повела меня обратно в уборную, будто хотела попросить, чтобы я воспользовалась ею напоследок перед долгой дорогой.
Когда мы подошли к ванной, я услышала, как отец спорит с мужчиной с незнакомым голосом.
– Еще не готово, – сказал папа.
– Мы должны уходить сейчас же, – настаивал странный мужчина.
Идти куда-то было бы совершенно невозможно, думала я, вспоминая блокады на улице. Я вошла в ванную. Унитаз все еще был сдвинут в сторону, обнажая дыру в полу. Торчащая из нее голова мужчины заворожила меня. Будто она была отдельно, словно какая-то диковина в цирке уродцев или карнавале. У головы было широкое лицо, румяные щеки, обветренные от уличной работы холодной польской зимой. Увидев меня, мужчина улыбнулся.