– Сэди! – Это была мама и ее истеричный голос.
– Естем тутай, – позвала я. Я здесь. Теперь она была здесь и могла помочь открыть его и освободить меня. Но чемодан заглушал мой голос. Когда я попыталась расстегнуть застежку, она застряла.
Мама выбежала из комнаты обратно в коридор. Я слышала, как она открыла дверь на чердак, потом бежала по лестнице, все еще разыскивая меня.
– Сэди! – звала она. – Моя деточка, моя деточка, – постоянно причитала она, пока искала, но когда не обнаружила меня, перешла на крик. Она думала, меня забрали.
– Мама! – заорала я. Но она была слишком далеко и не услышала, к тому же и сама кричала слишком громко. В отчаянии я вновь предприняла попытку выбраться из чемодана, но безуспешно. Мама с воплем вернулась обратно в комнату. Я услышала скрежет открывающегося окна. В конце концов я со всей силы навалилась на крышку чемодана плечом, так что его заломило от боли. Застежка открылась.
Я освободилась и вскочила.
– Мама? – Она стояла в странной позе, закинув одну ногу на подоконник, стройная фигура вырисовывалась на фоне холодного сумеречного неба. – Что ты делаешь? – На мгновение мне показалось, что она ищет меня снаружи. Гримаса страдания и боли исказила ее лицо. Тогда до меня дошло, почему мама оказалась на подоконнике. Она предположила, что меня забрали вместе с другими детьми. И не хотела жить. Если бы я вовремя не выбралась из чемодана, мама бы спрыгнула. Я была ее единственным ребенком, всем ее миром. Она скорее покончила бы с собой, нежели жила без меня.
Я бросилась к ней, по телу пробежал холодок.
– Я здесь, здесь. – Она пошатнулась на подоконнике, и я схватила ее за руку, чтобы она не упала. Меня охватило раскаяние. Я всегда хотела ей угодить, вызвать на ее прекрасном лице эту с трудом завоеванную улыбку. А сейчас я причинила ей столько боли, что она чуть не совершила немыслимое.
– Я так переживала, – призналась она, когда я помогла ей спуститься и закрыть окно. Как будто это все объясняло. – Тебя не было на чердаке.
– Но, мама, я спряталась там, где ты мне говорила. – Я указала на чемодан. – В другом месте, помнишь? Почему ты не искала меня там?
Мама озадачилась.
– Я думала, что ты там не поместишься. – Последовала пауза, а затем мы обе разразились смехом, он звучал хрипло и неуместно в этой жалкой комнате. На какое-то мгновение мне даже показалось, что мы вернулись в нашу старую квартиру на улице Мейзельса и ничего этого не было. Если мы до сих пор не разучились смеяться, значит все не так уж плохо. Я зацепилась за эту невероятную мысль, как за спасательный круг.
Но в доме раздался вопль, затем еще один, заглушая наш смех. Это кричали матери других детей, которых забрала полиция. Снаружи раздался глухой звук. Я двинулась к окну, но мама преградила путь.
– Не смотри, – запретила она. Но было уже поздно. Я мельком увидела Хельгу Кольберг, соседку по коридору, неподвижно растянувшуюся внизу на тротуаре, в снегу угольного оттенка ее конечности неестественно распластались, а юбка лежала веером. Она поняла, что ее детей забрали, и как мама, жить без них она не желала. Я задумалась, побудил ли ее прыгнуть общий инстинкт или они обсуждали этот шаг, и это был своего рода договор о самоубийстве на случай, если худшие кошмары сбудутся.
Потом в комнату вбежал отец. Ни я, ни мама не сказали ни слова, но по не свойственному ему мрачному выражению лица я поняла, что он уже знал об актионе и о том, что случилось с другими семьями. Он просто подошел и обхватил нас обеих своими огромными руками, обняв крепче обычного. Пока мы сидели, молча и неподвижно, я изучала родителей. Мама – писаная красавица, миниатюрная и грациозная, с белокурыми волосами как у скандинавской принцессы. Она совсем не походила на остальных евреек, и я не раз слышала, как люди шептались, что она не местная. Если бы не мы, она могла бы уйти из гетто. Но я пошла в папу, с оливковой кожей и темными вьющимися волосами, и в том, что мы евреи, не было никаких сомнений. Отец выглядел как рабочий, каким его в гетто сделали немцы – широкоплечий, готовый поднимать огромные трубы или бетонные плиты. На самом деле он был бухгалтером – то есть был им до тех пор, пока его компания не запретила ему работать. Я всегда хотела угодить маме, но именно папа был моим союзником, мечтателем, хранителем тайн, тем, кто засиживался допоздна и нашептывал в темноте секреты, бродил со мной по городу в поиске сокровищ. Я придвинулась ближе, стараясь раствориться в объятиях, дарующих безопасность. И все же папины объятия не могли защитить от всеобщих изменений. Гетто, несмотря на ужасные условия, все-таки было относительно безопасным. Мы жили среди евреев, и немцы даже установили еврейский совет, Юденрат, чтобы заниматься нашими делами. Может, если бы мы сидели тихо и делали все, что нам велено, не раз повторял папа, немцы оставили бы нас в покое до конца войны. Это была всего лишь надежда. Но после сегодняшнего дня я уже не была так уверена. Со смесью отвращения и страха я оглядела комнату. Сначала я не хотела жить здесь; теперь боялась, что нам придется уехать.
– Мы должны что-то предпринять, – взорвалась мама, ее голос звучал громче обычного, и она произнесла вслух все мои невысказанные мысли.
– Я возьму ее завтра с собой, и мы получим разрешение на работу, – ответил папа. На этот раз мама не стала спорить. До войны быть ребенком было неплохо. Но теперь возможность принести пользу и поработать – единственное, что могло нас спасти.
Однако мама говорила не только о разрешении на работу.
– Они придут снова, и в следующий раз нам так не повезет. – Теперь она не потрудилась спрятать свои мысли от меня. Я кивнула, молча соглашаясь. Все меняется, подтвердил внутренний голос. Мы не сможем остаться здесь навсегда.
– Все будет хорошо, кохана, – успокаивал ее папа. Как он мог так говорить? Но мама положила голову ему на плечо в знак того, что, как обычно, доверяет ему. Мне тоже хотелось в это верить. – Я что-нибудь придумаю. По крайней мере, – добавил папа, когда мы прижались друг к другу, – мы все еще вместе. – Слова разлетелись по комнате обещанием и молитвой одновременно.
2
Элла
Краков, Польша
Июнь 1942 года
Стоял теплый июньский вечер, я шла по рыночной площади, обходя стоявшие в тени Суконных Рядов ароматные цветочные киоски, с выставленными напоказ яркими, свежими цветами, однако мало у кого имелись деньги или желание их купить. Уличные кафе, не такие шумные, как обычно в это время года, все еще работали и бойко торговали пивом, подавая его немецким солдатам и тем немногим авантюристам, которые осмелились к ним примкнуть. Если не вглядываться, то может показаться, что вообще ничего не изменилось.
Но, разумеется, изменилось все. Почти три года Краков был в оккупации. Красные флаги с черной свастикой посередине свисали с Сукеннице – длинного желтого здания в центре площади, где торговали сукном. На кирпичной Ратуше – городской башне – они тоже висели. Рынок переименовали в Адольф-Гитлер-плац, а многовековые польские названия улиц превратились в Рейхштрассе, Вермахтштрассе и тому подобное. Гитлер назначил Краков резиденцией Генерального правительства, и город был переполнен эсэсовцами и остальными немецкими солдатами, бандитами в сапогах, расхаживающими по тротуарам шеренгой по три-четыре человека, вынуждая остальных пешеходов сойти с дороги, и по желанию цеплялись к простым полякам. На углу мальчик в коротких штанишках продавал «Кракауэр Цайтунг», немецкую пропагандистскую газету, заменившую наши собственные. «Срамота», – за глаза называли ее люди, имея в виду, что она годится только в качестве подтирки.
Несмотря на ужасные перемены, все равно было приятно выйти на улицу, чтобы в такой вечер размять ноги и ощутить солнечное тепло. Из своих девятнадцати лет, сколько себя помню, я гуляла по улицам Старого города каждый день, сначала в детстве с отцом, затем сама. Его достопримечательности – топография моей жизни, от средневековой крепости Барбакан и ворот в конце Флорианской улицы до Вавельского замка, расположенного на вершине холма с видом на Вислу. Казалось, прогулка пешком – единственная вещь, которую ни время, ни война не могли у меня отнять. Однако я не заходила в кафе. Может быть, смеясь и болтая, я бы и села бы со своими друзьями на закате, когда загорались вечерние огни, отбрасывая на тротуар каскады желтых лужиц. Но теперь ночные огни не зажигались – в соответствии с немецким указом все было потушено, чтобы замаскировать город от вероятного воздушного налета. И никто из моих знакомых больше не хотел встречаться. Люди стали меньше выходить на улицу, часто напоминала я себе, когда приглашения, которых когда-то было в избытке, сошли на нет. Мало кто мог позволить купить достаточно еды по продовольственным карточкам, чтобы пригласить гостей. Все были слишком озабочены собственным выживанием, и общение превратилось в роскошь, которую мы не могли себе позволить.