И не только обстоятельства этой беды - скрип и треск падающего дерева и наступившую затем тишину - не мог Поттер забыть. Он не мог забыть, что было с ним, когда, наклонясь над телом, он вдруг понял: Бен мертв. В это мгновение неведомая дотоле истина, огромная и чистая, открылась ему и произвела в нем перемену. Стоя на коленях на влажной земле возле затихшего тела, он был один на один со смертью и понял, что это хорошо. Если когда-нибудь он сомневался в бессмертии души, то теперь сомнений больше не было. Страх и благоговение обуяли его и словно бы приковали, стоящего на коленях, к земле, и весь лес полнился величием этой минуты - минуты прощания духа с телом. И когда он коснулся руки Бена Брайса, сжал его широкое запястье и ощутил волосики, покрывающие кожу, его словно током пронзило какое-то чувство, которого он не мог бы объяснить словами. И оно не проходило, он ощущал его и теперь.
И когда он стоял позади всех в маленькой церкви во время похорон, его снова посетило это чувство, хотя теперь он весь был во власти потрясения, вызванного смертью Бена, и упрямого нежелания поверить в нее, и печали жалости к себе, и к Рут, и ко всем... и чувства утраты.
Он покачал головой. Перед ним тогда отворилась дверь, и он ступил за порог и теперь старался осознать то, что ему открылось, и перемену в самом себе.
Он жил один, вот уже тридцать лет, и был доволен; он не привык много размышлять. А теперь он только и делал, что сидел и думал.
Собака обнюхала щель под дверью, потом, тихонько повизгивая, вернулась обратно к Поттеру, и тогда он встал, и они вдвоем вышли и окунулись в туманную сырость вечера. Березовой рощей они спустились вниз, прошли Лоу-Филд, поднялись на кряж и стали спускаться вниз. Все кругом было бесцветно, неподвижно, небо хмуро.
Поттеру казалось, что к прежнему уже не будет возврата - ни для него самого, ни для всей деревни; их мир пошатнулся, и им придется освоиться с этим, потому что пути назад нет.
Он пробыл в лесу дотемна и на обратном пути увидел огонек в окне у Рут Брайс и приостановился, тревожась за нее; но он знал, что не может пойти к ней, что она отшатнется от него, - на нем лежал отсвет последних предсмертных мгновений угасающего Бена. Поттер не знал, что будет с ней теперь. И ему стало страшно.
В дом в Фосс-Лейн, казалось, вполз промозглый туман, проник во все комнаты и залег там, и по всему дому и день и ночь разносился громкий плач Доры Брайс. Она либо лежала в постели, либо сидела, скорчившись у очага. Глаза и губы у нее опухли, и их жгло от слез.
- За что мне такое? Что я сделала, чем заслужила это? Разве он когда-нибудь кому-нибудь причинил зло? Как мне теперь жить, как мне теперь жить? Как он мог умереть?
И в конце концов это стало надоедать домашним и раздражать их, и они перестали успокаивать и утешать ее. Артур Брайс - рослый мужчина с искалеченным плечом и рукой - стоял где-нибудь поодаль, беспомощно затаив свое горе глубоко в себе, никогда не выказывая его ничем. А Джо уходил в лес, а быть может, по ту сторону кряжа, и бродил один, прежде чем пойти к Рут, похозяйничать за нее, утешить и получить утешение.
А Элис наконец потеряла терпение; она поняла, как ненавистен ей этот дом, и ей захотелось вырваться из него; она чувствовала, что ее душит тяжелая атмосфера горечи и жалости к самой себе, исходящая от ее матери, но она не знала, к чему приложить руки, и ей некуда было бежать отсюда.
Когда сгустились сумерки, она внезапно встала, подошла к матери и потрясла ее за плечо. Дора Брайс сидела, раскачиваясь из стороны в сторону, как от боли.
- Перестань, прекрати это, мама, разве ты не понимаешь, что это же невыносимо - слушать, как ты все плачешь и плачешь и причитаешь? Разве ты не понимаешь, что мы тоже не бесчувственные? Можешь ты понять, что и нам тяжело? А что ты делаешь? Ты хоть чем-нибудь стараешься нам помочь?
Мать подняла глаза и увидела над собой лицо дочери - злое, замкнутое, безжалостное.
- Какая польза от твоих жалоб? Что-нибудь от этого изменится? Могут они вернуть его назад? Неужто в тебе нет ни капли гордости, ни капли достоинства?
Элис были противны не только эти нескончаемые слезы, но и то, что ее мать перестала следить за собой - не умывалась, не причесывалась, не меняла одежды, - да и готовить еду перестала, и наводить порядок в доме, предоставив Элис и Джо кое-как справляться самим.
- Какой от этого толк?
Дора Брайс ничего не ответила, только ближе придвинулась к огню, замкнувшись в порочном круге своего горя и неприятия действительности. Она думала: ну вот, теперь моя дочь поворотилась ко мне спиной, и что у меня осталось? Муж, от которого никакой помощи, который ни на что не годен, и сын-ребенок, который в семье словно чужой. Что у меня осталось в целом свете? И она снова начала думать о своем старшем сыне, о своем первенце, о Бене, о том, какой он был, и ее воображение награждало его всеми достоинствами, делало его совершенством, и ей казалось теперь, что он был единственным, кто ее любил, кто всегда был к ней внимателен, заботлив и понимал ее, как никто другой, потому что другие не хотели понимать. Бен.
Откуда-то из недр ее существа вырвалось рыдание, и снова полились злые, некрасивые слезы. Она не заметила, как ушла Элис; они все покидали ее, потому что устали, потеряли терпение и им было стыдно за нее. Она произнесла вслух:
- У меня не было ничего в моей жизни - ни радости, ни удовлетворения, ни исполнения желаний, ни удовольствий. Жизнь обвела меня вокруг пальца, обманула.
Смерть сына была еще одним подтверждением этого, еще раз напомнила ей все, что было ею утрачено, все, чему не суждено сбыться. Теперь у нее не осталось ничего.
Священник Томас Рэтмен наклонился над кроватью своей спящей дочери, вгляделся в ее нежные, лиловатые смеженные веки и почувствовал все то же вечное изумление от того, что это существо порождено им и вот живет своей, отдельной от него жизнью. Но тревога не покидала его, он не мог забыть Рут Брайс, которая спряталась от него, когда он пришел ее проведать, не мог забыть и ее лицо, и то, как она вела себя на похоронах, сторонясь всех.
Он думал о том, что должен снова пойти к ней, побеседовать, как-то помочь ей в горе; он был человеком добросовестным, но сделать это диктовало ему не чувство долга, а любовь - он любил всех этих окружавших его людей.