И что-то вроде: «Хорошая собачка».
В следующий момент я обнаружил, что моя рука зажата холодными пальцами Марипы. Запястье онемело, словно его передавили тисками. Девочка, таща меня за сабой, летела обратно к лагерю, пытаясь смерить шаг, словно стреноженная лошадь, но получалось плохо.
На обратном пути нас к тому же чуть не задавила машина. Вряд ли водитель старенького «доджа» вообще нас заметил. Да я бы на его месте и не предполагал кого-то встретить в такой дождь и в таком не слишком-то людном месте. У него работала только одна фара, вторая же включалась только на кочках, и тут же гасла, создавая ощущение часто-часто моргающего глаза. Разбрызгивая грязь, пикап пронёсся мимо, а мы едва успели отскочить к обочине.
— Кто-то, может быть, проездом, — сказал я.
— Здесь нет проходных дорог, — раздражённо сказала Марина. — Здесь только одна дорога. Уезжают отсюда только той же дорогой, что и приехали.
— Значит, кто-то здесь всё-таки живёт. Какой-нибудь смотритель или там, сторож с семьёй. Он приходил смотреть на наше представление, а теперь уехал куда-нибудь по делам.
Мара промолчала.
И всё же встреча с автомобилем вернула нас к реальности. Рычащий, и фырчащий агрегат с мигающей больной фарой заставил голос, всё ещё звучащий в голове, вытереться до едва заметного контура, словно карандашный рисунок после набегов ластика.
Через пять минут я уже начал сомневаться, был ли голос, рассуждающий про сов из красной глины, или всё это пригрезилось нам в шелесте листвы и шуршании дождя.
А спустя ещё две минуты нам встретился праздношатающийся Костя, видимо, ищущий, какой бы угол приспособить под туалет. Помахал рукой и свернул в ближайший проулок. Мышик увязался за ним, рассчитывая, что Костя пошёл прятать косточку.
Марина отпустила мою руку.
— Идём-ка. Нужно проверить. Убедиться раз и навсегда. Я не хочу, чтобы всякие галлюцинации портили мне пребывание на этом курорте.
Мы подошли к двери ближайшего дома, и Мара постучала. Никакого ответа. Подёргала за ручку — закрыто. Выждала немного и повернулась ко мне:
— Надо взломать дверь.
За домом в саду, словно нестриженные шевелюры погибших рок-музыкантов прошлого десятилетия, зацветали розовые кусты. Бутоны сплошь тёмно-зелёные, казалось, когда придёт время распускаться, они будут точно такого же цвета. На заросших лопухами грядках мы нашли ломик. Точнее — проржавевшую насквозь железяку, оставляющую на пальцах коричневые чешуйки. Я не горел желанием лезть в чужой дом, пусть даже на самом деле, скорее всего, он окажется пустым, но бросать Марину одну не хотелось. Когда она уже прицеливалась к двери, я сказал:
— Подожди. Давай ещё постучим.
— Мы уже дали им одну возможность показаться по-хорошему. Теперь только ломом! — воинственно сказала Мара.
Пока я пытался сообразить, что делать, если нам всё-таки откроют (конечно же, не откроют, откуда в этом комке белесого камня, с протекающей — наверняка! — крышей, с окнами без света, люди?), дверь скрипнула под напором ржавого железа и отворилась.
Несмотря ни на что, дом не выглядел заброшенным. Люди словно покинули его совсем ненадолго, вышли в магазин или, например, в погреб, за овощами. Тепло, и пахнет отнюдь не пылью и паутиной.
— Пахнет жареной картошкой, — понизив голос, сказал я.
— Не картошкой. Кофе пахнет, — голос девочки тоже был на грани шёпота. — Жареным.
Немного поколебавшись, мы разулись. Тапочки скучали здесь всего одни, зелёные и большие, ворсом наружу, мы обошли их с двух сторон, словно диковинного сторожевого зверя.
И картошку, и кофе мы обнаружили на кухне. В углу стоял урчащий холодильник, похожий мордой и радиаторной решёткой на наш «Фольксваген».
— Ерунда всё это. Не может такого быть.
— Наверное, он куда-то спрятался, когда мы зашли, — сказал я, приподнимая краешек скатерти и заглядывая под стол.
— Посмотрю в спальне.
Лом девочка прижимала к себе, будто плюшевую игрушку, пачкая одежду.
В спальне тоже никого не оказалось. Кровать аккуратно застелена, на окнах кактусы и слегка повядший цветок, что-то вроде герани. На столике свечи в подсвечниках, очки с толстенными стёклами, какие-то безделушки. На полках старинные книги с блестящими кожаными корешками. Меня всегда тянуло к книгам, старинные экземпляры вызывали трепет не хуже, например, велосипеда. Пусть написаны были там по большей части скучные вещи — я надеялся, что когда-нибудь вырасту до этих умных слов или мудрёных символов.
— Когда-нибудь у меня будет такая же библиотека, — сказал я Марине. Но она не обратила на мои слова никакого внимания.
— Смотри.
На одной из полок обнаружился выводок одинаковых глиняных совят, точь-в-точь как на табличке при въезде. От луча фонарика бледные тени накладываясь друг на друга, и казалось, что птицы двигались, семенили на коротеньких лапках и разевали клювы, нарисованные на глине острой палочкой.
— Идём отсюда, — зашептала Марина.
Хлопнув дверью, мы выскочили на улицу. Дождь не думал утихать, с новой силой принялся стучать по нашим капюшонам, словно у каждого за плечами стояло по серьёзному дядьке, которые этим стуком пытались пробудить хотя бы толику разума. Путь до лагеря прошёл в молчании. Я направился к автобусу, а Марина ушла переодеваться в повозку.
Над горелкой Костя переворачивал решётку с ароматными гренками, а Анна, напевая что-то себе под нос, намазывала маслом уже готовую порцию. Намазав на корж особенно толстый слой, протянула мне.
— Где гуляли? Мара водила тебя на свидание и обещала поколотить, если не пойдёшь добровольно?
— Нет, — я захрустел гренком, и масло потекло на подбородок. Когда артисты никуда не едут, и когда они не на мели, они могут есть весь день. — Искали людей. Ни одного не нашли. Только встретили машину.
Конечно, я решил умолчать о голосе и о том, как мы влезли в дом.
Анна прихлёбывала дымящееся молоко. Протянула мне кружку, но я отказался.
— И очень зря. Мы все здесь любим молоко. Настоящему бродячему артисту очень важно цепляться за детство, в любой доступной ему форме.
Это «в любой доступной ему форме» было настолько непохоже на Анну, что я сперва не нашёлся, что ответить. А она сидела в своём плетёном кресле, попивая молоко, и разглядывала меня, словно неизвестную забавную зверушку, выползшую из звериного фургона.
— Я не хочу цепляться за детство, — сказал я. — Хочу поскорее стать взрослым.
Темнота всё сгущалась, и стало казаться, что мы не среди возведённых человеческими руками построек, а глубоко в лесу, жжём костёр между замшелых валунов. Новая порция гренок напитывается маслом, и Костя складывает их в стопку.
— Всё это — Борису, — провозглашает он.
— Он страсть как их любит, — подтверждает девушка и откусывает солидный кусок от своей гренки, видно, представляя себя тигром.
— Это я его приучил, — хвастается Костя и с едой для тигра выходит из автобуса.
— Наверное, все приютские мечтают повзрослеть, — сообщает мне Анна. Я нарезаю булку: Костя поручил мне один из жонглёрских ножей.
— Нет, только я. Потому что я оттуда выбрался. Другие мечтают снова стать детьми. Чем младше, тем лучше.
Анна улыбнулась.
— Скучают по манной каше?
Я говорю, что шансы покинуть приют досрочно и обрести родителей есть только у самых маленьких, и улыбка её тускнеет.
— Оттуда мало кого забирали. Приезд кого-то из взрослых был для нас настоящим событием.
Они боялись не то, что открывать — боялись даже притрагиваться к шкатулке, полной таких чертенят. Одичалых маленьких людей, пахнущих серой, речной водой и прокисшими грушами. Такие могут вспыхнуть просто от свежего воздуха, просачивающегося через приоткрытую крышку.
— Ты вроде очень милый малый, малой. Я бы тебя усыновила.
Она жмурится, похожая со своими молочными усами на большую кошку; опустив одно плечо, растягивает, расправляет косточки в другом так сладко, что у меня по шее бегут мурашки. Я думаю, что её саму не помешало бы удочерить кому-нибудь взрослому и серьёзному.