И все же нет ничего более демотивирующего, чем картины, которые каждый день приходится видеть следователям: заплаканные, мечущиеся в истерике или погруженные в себя люди; захламленные квартиры, в которых давно никто не следил за чистотой; пятна крови на полу и на стенах; пустые бутылки, шприцы для инъекций, ампулы, упаковки с таблетками. Одни и те же картины повторялись каждый день с убийственным постоянством.
Наверное, именно поэтому детективы, оба за сорок, были суровыми и циничными людьми, которые способны были спокойно сесть обедать, выйдя из помещения, где проводилось вскрытие. Паттерсон носил бороду, много курил и любил крепкое словцо. Филипс каждое утро гладко брился, предпочитал жевательные резинки и исповедовал дзен-буддизм. Однако их лица все равно несли печать неуловимого сходства, которое придала им их сволочная работа.
Я исполнял все их поручения с маниакальной старательностью, которая стала причиной мрачных шуточек со стороны старых ищеек, полагающих, что причиной моего рвения является честолюбие и непомерные амбиции. Вторым поводом для шуток стало мое атлетическое сложение, из-за которого я резко выделялся среди следственных работников, и олимпийское прошлое, о котором детективы, сами не интересующиеся спортом, узнали из моего досье. Шутки начались после того, как один из патрульных со 122-го участка, встретив меня в коридоре и узнав во мне олимпийского чемпиона, попросил дать ему автограф. К шуткам я относился спокойно.
Чаще всего детективы были поглощены своей работой и относились ко мне практически та же, как к предметам мебели или бытовым дронам. Когда им все же приходилось сосредотачивать на мне свое внимание, Паттерсон саркастично именовал меня «нашим будущим комиссаром», а Филипс — «чемпионом» или «олимпийцем». Я был уверен, что оба запомнили мое имя и фамилию, впервые их услышав (прекрасная память была профессиональной чертой детективов), но они почти никогда не произносили их, полагая, видимо, слишком сложными.
Работа здесь не имела ничего общего с тем, что можно увидеть в кино. Она состояла, в основном, из тягучей бумажной волокиты, которая, хоть и велась в электронной форме, способна была свести с ума своим непостижимым объемом и отсутствием очевидного смысла. Канцелярское рабство разбавлялось редкими выездами на следственные действия, на которые меня звали словами «Пошли проветримся». Филипс возил меня на все выезды подряд, а Паттерсон норовил затащить лишь в самые пакостные места, где можно лицезреть по-настоящему отвратительные картины — он называл это «дать понюхать дерьма» и полагал это неотъемлемой частью воспитания будущего детектива.
Возвращаясь домой затемно, измотанный до предела, я раздевался, едва заставлял себя выполнять двадцатиминутный комплекс упражнений, принимал душ и валился спать, как убитый, чтобы проснуться в пять утра, успеть на тренировку и без пятнадцати девять уже быть на рабочем месте, где я должен был сварить и подать Паттерсону его ристретто (Филипс обычно был на работе с восьми и предпочитал простую воду). Это продолжалось шесть дней в неделю, и неоценимым плюсом такого графика была абсолютное отсутствие времени для хандры.
Свой единственный выходной я, как правило, проводил в одиночестве, ведь как раз по воскресеньям Джен дежурила в больнице. Само собой, я понятия не имел, чем она живет. Иногда мы не общались несколько дней подряд, если не считать редких мультимедийных сообщений довольно тривиального содержания.
— Тебе бы больше подошло быть патрульным, — сказала мне Джен одним воскресным утром, когда я успел застать ее перед выходом из дому. — Они носят приличную униформу, пользуются уважением у людей и у них нормированный рабочий день. Зачем тебе нужна эта ужасная работа?
— Ты ведь хотела, чтобы я перевелся на ФСОРД, — буркнул я, отжимаясь от пола на кулаках, пока она одевается.
— Это ты хотел. И речь тогда шла не о том, чтобы работать сутками в таком ужасном месте.
— А чем, по-твоему, должны заниматься копы? Поливать цветы на городских клумбах?
— Так или иначе, ты не обязан сидеть в этом участке сутками. Твоя рабочая неделя — сорок часов.
— А у тебя разве не так? Но ты же не вылезаешь из своей больницы.
— От нас зависит здоровье людей, а иногда и жизнь, — возразила Джен, мастерски нанося на лицо свой аккуратный макияж. — Приходится отступаться от своих интересов.
— Тебе может быть сложно в это поверить, но мы там тоже заняты кое-чем важным.
— Я набираюсь опыта, который позволит мне в будущем стать квалифицированным и хорошо оплачиваемым специалистом, — привела еще один аргумент девушка.
— Я тоже, — отжавшись пятидесятый раз, выдохнул я.
— Димитрис, — устало закатила глаза Джен. — Я надеюсь, ты не собираешься всерьез работать всю жизнь в этом своем 122-ом участке? Есть ведь детективы, которые расследуют экономические преступления, расследуют коррупционные скандалы и финансовые махинации, борются с киберпреступностью. Есть патрульные и участковые, которые работают в приличных районах, в конце концов. Не все полицейские занимаются тем, чем твои Паттерсон и Филипс. Разве это то будущее, к которому ты стремишься?
— Да ни к чему я не стремлюсь, — раздраженно ответил я, продолжая упражнение. — Ни к чему.
— Может, хватит уже себя жалеть? — не выдержав, выпалила девушка. — Ты делаешь себе только хуже. Посмотри за окно. На дворе 8-ое августа, 83-ий год! Тебе пора двигаться дальше.
— Дальше? И что там дальше?
Выполнив отжимание в сотый раз, я поднялся на ноги, растянул мышцы, и обратил изучающий взгляд на девушку. Дженет Мэтьюз, как всегда, выглядела красиво и опрятно — серьезная, изысканная и аккуратненькая в своей новенькой блузке, в которой она надменно прохаживалась по квартире, собираясь на дежурство в свой Институт хирургии глаза. Ее можно прямо сейчас фотографировать и разместить на плакате, призывающем молодежь избрать правильный путь в жизни. Понимает ли она хоть немного, что я сейчас переживаю, какие мысли наполняют меня?
«Нет», — грустно признался я себе. Человеку, с которым я прожил четыре года в одной квартире, не так уж много известно о моем внутреннем мире. Весть об убийстве моих родителей не способна была заставить Джен выбиться из ритма своей целеустремленной, прагматичной, распланированной по часам жизни. В первые дни и даже недели после страшной новости она действительно проявляла ко мне особое внимание и сочувствие. Но когда миновали месяцы, а депрессия никак не проходила, сочувствие постепенно сменилось недоумением. Вот теперь наступила очередь раздражения.
А может, я сужу о ней неверно? Может быть, она искренне беспокоится за меня и хочет помочь, но я просто не пускаю ее себе в душу, боясь проявить слабость? В конце концов, если уж она не является близким мне человеком — то у меня нет близких людей вообще.
— Дженни, не хочешь остаться сегодня со мной? — неожиданно я.
— Что?
— Нет, серьезно, останься дома сегодня. Или давай сходим куда-то. Я не хочу снова торчать здесь в одиночестве.
— Димитрис, ты же знаешь, я на практике! Ровно через полчаса доктор ждет меня, — девушка с показным недовольством посмотрела на время. — У него сегодня две операции.
— Ты никак не можешь отпроситься на денек? Прошу тебя, — подойдя к ней, я нежно взял ее за руку и прижался к ней щекой.
— Эй, ты бы хоть душ принял, — запротестовала она, отстраняясь.
В глазах девушки в этот миг мелькнула некоторая растерянность. Выражение ее лица говорило, что я вел себя не так, как она привыкла за четыре года нашей с ней совместной жизни.
— Димитрис, ты что? — растерянно спросила она, мягко высвободив руку. — Ты же знаешь, я не могу. Прости, я должна идти. А ты мог бы пойти встретиться с кем-то из ребят — тогда не придется сидеть целый день в одиночестве, и ты придешь в норму.
— Может, ты и права, Дженни. Но со мной творится неладное. Мне постоянно снятся кошмары, я просыпаюсь ночью весь в холодном поту, — признался я тихо. — Я потому и начал спать на диване, что боялся потревожить или испугать тебя. Послушай, мне действительно надо остаться с тобой сегодня, поговорить… ведь у меня никого кроме тебя больше нет.