В шахматы мужиков обучил играть капитан, погибший в той атаке. Эту дорогую доску с филигранными фигурами подарил один высокий военный чин, узнав их историю во время инспекции санитарного поезда. Они и знать не знали, что высокий чин в мундире тоже всего лишь врач. Тот самый, «почище», коим профессор Хохлов пенял Вере Игнатьевне, якобы она его «обскакала на поворотах». Быстрее надо было готовить доклад. Да и никогда бы он себе не позволил резкости, всё бы обставил так, чтобы не ранить верхушку, а значит, и резонанса было бы меньше.
Его имя ничего бы не сказало простым мужикам. Это был Евгений Сергеевич Боткин. Можно было рассмотреть полустёртую печатку внутри шахматной доски: «Высочайшее утверждённое товарищество чайной торговли Петра Боткина сыновей», но вряд ли это несло для мужиков персонализированную информацию. Добрый барин отдал им ненужную ему вещь, где-то раздобытую по случаю. Семейными реликвиями незнакомых калек не одаривают. В байках мужики приврали, не стесняясь, что шахматы подарил им сам генерал Куропаткин1… Ах, если бы они знали, что правда куда бесценней их бесхитростной выдумки.
Белозерский присел на кровать несчастного с фантомными болями, откинул одеяло и сосредоточенно наблюдал конвульсии, проходящие по телу. Сейчас он будто не испытывал сострадания, полностью погрузившись в созерцание, в мышление. Дождавшись паузы между волнами, он провёл пальцем по сохранившейся верхней трети бедра – и пациент застонал, скрежеща зубами, даже находясь в опийном дурмане. И отчётливо произнёс со страшным надрывом:
– И в той долине два ключа: один течёт волной живою, по камням весело журча, тот льётся мёртвою водою…
– Это Пушкин! – обрадовался Белозерский, хотя радоваться было совершенно нечему. Тут же устыдившись, он огляделся. На него никто не обращал внимания, кроме выздоравливающего, вертевшего в руках коварную японскую шрапнель.
– Он постоянно это бормочет. Вы не волнуйтесь так, доктор! Ещё и не такое бормочут. Жалко его, сил нет. Я-то что! Хромой слегка. А он, бедолага! – и пациент сочувственно покачал головой. – Ног нет – а болят. Вот ведь!
– Природу фантомной боли величайшие умы понять не могут! – веско заявил Белозерский. Ему сейчас необходим был собеседник. Как и большую часть его жизни. Сашка Белозерский не выносил тишины ещё более, чем не выносил одиночества. В детстве Сашеньке казалось, что в одиночестве и тишине его нет, он растворяется, исчезает. С тех пор мало что изменилось в его отношениях с тишиной и одиночеством.
– Что ж тут понимать?! – охотно принял подачу простой добрый мужик. – Глаза могилку видят, крест на ней. Голове растолковать могу, что сыночек наш маленький у боженьки, хорошо ему в раю! Но сердце, сердце-то – ножом!
1 Куропаткин Алексей Николаевич, генерал-адъютант, командующий Маньчжурской армией.
Он сглотнул комок, сморгнул влагу и крепко сжал в кулаке осколок, больно впившийся в кожу. Слёзы отступили.
Белозерский подскочил.
– Как сказал?!
От неожиданности слегка испугавшись – вдруг не то ляпнул при докторе, – пациент постарался пояснить:
– У престола Господня праведники…
– Нет-нет! То есть – да. У престола, конечно же! Но я не то!.. А ты – ты как раз то!
Белозерский в ажитации начал расхаживать между койками, бормоча:
– Глаза видят… Голове растолковать могу… Глаза видят! Дорогой ты мой!
Подскочив к собеседнику, он поцеловал его в макушку, чем привёл в окончательное недоумение. Затем вернулся к койке страдальца с фантомными болями, вперил взгляд в пустоты под одеялом.
– Глаза не видят – растолковать не могу! Надо, чтобы глаза увидели!
Он экстатически воздел руки, видимо, желая подчеркнуть этим жестом, какой он невообразимый осёл и как же то, что понимает мужик, прежде не приходило ему в голову! После чего он понёсся к дверям. Через мгновение резко затормозил и, круто развернувшись, направился к пациенту, доставая на ходу портмоне. Извлёк крупную купюру и засунул под подушку.
– Не побрезгуй! Сам со счёта снимал!
– Господь с вами, Ваше высокоблагородие! Никак вы рехнулись! За что?!
– За идею, дорогой ты мой! Максимально простая идея – ценнейшее для величайших умов!
Воодушевлённый молодой ординатор полетел на выход из палаты, воображая себя тем самым величайшим умом, который наконец-то реализует ту самую простую идею. Идею настолько элементарную, что тысячу лет крутилась у мыслителей перед носом, но ни у кого не достало нюху её ухватить. И вот пришёл он, Александр Николаевич Белозерский! Он совершит революцию: навсегда избавит человечество от фантомной боли!
Сашка нёсся по коридору в сторону профессорского кабинета, на бегу бормоча, словно молитву, будто заклинание:
– Голове растолковать могу. Могу растолковать – могу обмануть. Могу обмануть – могу растолковать. Необходимо, чтобы глаза увидели! Узрели!
На заднем дворе клиники старшая сестра милосердия Матрёна Ивановна с подозрением вглядывалась в небеса. Извозчик, сидя на перевёрнутом ящике, сворачивал самокрутку.
– Чего выглядываешь? Вёдро.
– Именно что вёдро. Пусто там!
Иван Ильич тайком перекрестился.
– Злая ты, Мотя. С чего?
– С того! Долго доброй была. Вся и вышла.
Усмехнувшись, извозчик покачал головой.
– Ну, уж и вся. Вот, скажем, Асю ты любишь.
– Люблю.
– Чего ж тогда шпыняешь постоянно?!
– Того и шпыняю! Девка на свете одна-одинёшенька! И любую ласку принимает за сказку.
– Да что ж плохого-то в ласке? И в сказке?
Матрёна, зыркнув на него, вошла в клинику, хлопнув дверью так, что не мастери петли самолично Иван Ильич, их бы сорвало.
Она решительно вошла в сестринскую. Ася пила чай.
– Матрёна Ивановна, присядьте, я вам…
– В Сашку Белозерского влюбилась?!
Ася залилась краской, ничего не ответив наставнице.
– Не доведёт до добра!
– Зачем вы так! Александр Николаевич не такой…
В сестринскую без стука влетел Белозерский с ворохом какого-то тряпья. От неожиданности Ася подскочила, уронив чашку.
Та расколотилась вдребезги, чай разлился по полу. Побагровев, Ася начала собирать осколки.
– Некогда, некогда! Потом! Пойдём скорее, со штанами мне поможешь!
Белозерский выволок Асю из сестринской, прихватив за локоток.
Матрёна, недовольная тем, что её продуманное нравоучение было прервано самим предметом нравоучения, присела собирать осколки.
– С пола прибрать – это не по нам! Мы помчались доктору со штанами помогать! Ой, негоже! – ворчала она, качая головой.
Разумеется, Ася прибрала бы и за собой, и не только за собой. И Матрёна Ивановна это знала. Как знала и то, что сестра милосердия не вправе оспорить распоряжение доктора. Даже если он изволил приказать помогать ему со штанами. Судя по тому набору, что был навьючен на нём, штаны были профессорские. Фрачные брюки с шёлковыми лампасами.
Матрёну осенило. Она подскочила, уронив осколки. На кой чёрт этому заполошному сдались выходные брюки Хохлова?! С завидной прытью она выскочила из сестринской.
Постучав в кабинет профессора и не получив ответа, Матрёна Ивановна ворвалась в помещение:
– Алексей Фёдорович!
Хохлова не было. Одёжный шкаф был нараспашку, фрак брошен на кушетке, брюк к оному не наблюдалось. Заботливо пристроив фрак на вешалку и водворив на положенное место, Матрёна закрыла шкаф и выбежала из кабинета.
Население мужской палаты с недоумением наблюдало за докторскими хлопотами. Даже шахматная партия была отставлена. Лекарь «без царя в голове» с помощью доброго ангела милосердия Аси соорудил безногому, всё ещё пребывающему в забытьи, подобие ног из господских брюк, набив их ветошью. Поправив пояс, Белозерский критически оглядел дело рук своих и остался доволен. Анна Львовна суетилась, чего пациенты за ней обыкновенно не замечали, и пребывала настороже. Из чего следовало, что эта парочка в белоснежных халатах занималась либо чем-то запрещённым, либо неразрешённым. А тонкая грань между неразрешённым и запрещённым хорошо известна русскому человеку, он её чует, и потому солдаты в едином порыве склонились к версии о неразрешённом, и никто из них не проявлял особого волнения. Разве любопытство: удастся ли Сашке вот это, не пойми что или как? Что любимый доктор частенько блажит, знали все, кто пребывал в клинике более суток, будучи при этом хоть сколько-нибудь в сознании.