Оглянувшись, он подмигнул замершей Асе. Пациент тем временем не замечал ничего. Ему наконец не было больно.
– Я чувствую ноги! Они есть! И они – не болят!
Хохлов обернулся, с состраданием оглядел мужиков, траченных войной. Они, кажется, гораздо раньше образованного Белозерского сообразили последствия. Жизненный опыт, тяжёлые испытания – всё то, что выпадает щедро простым людям, гораздо раньше обучает вот чему: обман – никогда не спасение, фальшь – никогда не избавление. Или правда. Или смерть.
– Анна Львовна! – пустым надломленным голосом, будто звуки давались ему с трудом, распорядился профессор Хохлов: – Не дайте пациенту прикоснуться к вашим… декорациям!
Ася испуганно кивнула, присев в книксене.
В профессорском кабинете Белозерский устроился в уголку, в роли скромного победителя, вынужденного выслушивать нотацию от вышестоящего. Хохлов по своему обыкновению расхаживал, яростно жестикулируя, обращаясь к ученику на повышенных тонах:
– Вы думаете, ординатор Белозерский, до вас сообразительные люди не рождались?!
– Рождались, профессор! – покорно поддакнул Александр Николаевич.
– Вы считаете, прежде никогда не размышляли, как победить фантомную боль?!
– Размышляли, профессор!
– Вы полагаете, никто не был таким же дураком, как вы?!
– Был, профессор, – как можно тише и подобострастней произнёс Белозерский.
Хохлов осёкся и свирепо глянул на ученика.
– Остроумец! Всё-то тебе кажется, что жизнь – это искромётный бурлеск! А между тем наш Иван Ильич уж куда остроумней тебя будет. Парадные портки ещё взял! Мне вечером в театр, – и профессор снова махнул рукой, подумав, что ампутирует мерзавку, если она не перестанет своевольничать.
Белозерский, вообразив, что вожжи ослабли, а гнев иссяк, обратился к профессору горячо, с огромным воодушевлением:
– Алексей Фёдорович, сработало же! Я нигде о таком не читал…
– Потому и не читали, молодой вы идиот! – взвился профессор. – Потому-то и не читали, что не работает!
– Но как же? – опешил Саша. – Вы же собственными глазами видели: боль ушла!
– Мой мальчик, это фокус! Трюк! Вы бы малышу подсунули ловко свёрнутый фантик, в котором нет конфетки?
– Бог с вами, профессор! Я вырос из подобных глупостей…
Он вдруг осекся. До него дошло, что именно подобную глупость он и совершил. Хохлов глубоко вздохнул:
– То-то же! Малыш расплачется, обнаружив фальшивку, и только. Нейрофизиология – не ярмарочный балаган! Мозг – не малыш! Наш мозг – монстр! Когда он сообразит, что его подло надули, он отомстит. Вдвойне! Втройне! Вдесятеро!
Белозерский внезапно стал похож на дитя, которому открылись сразу все несправедливости мира и его собственное бессилие перед ними. Профессору стало жаль ученика. Он чуть было не перестал сердиться. Но педагог взял верх. И вместо того чтобы сказать что-то поглаживающее, профессор хлёстко выкрикнул, стараясь разогнать себя до жестокости к безответственному юнцу:
– Ты мне ангельские глазки не строй! Потому что мы с тобой сейчас, человек с человеком, пойдём и поглядим, что ты – человек! – сотворил с человеком же! Ты, врач, должен понимать, что медицина – это прежде всего ответственность! Теперь из-за ваших вытяжек персонал будет сбиваться с ног. А главное – пациент испытывать ещё более тяжкие мучения! Благодарю покорно!
Хохлов в пояс поклонился Белозерскому, который бы заплакал, не будь он мужчиной. Профессор схватил его за руку и поволок из кабинета обратно в палату.
Несчастный глухо ревел и метался по кровати. Фальшивые ноги были смяты, сбиты и окровавлены. И студенты, и пациенты, могущие оказать помощь, удерживали его. Матрёна набирала в шприц камфору, Ася с ужасом наблюдала, не зная, как подступиться к культям – они снова нуждались в обработке, страдалец сорвал повязки. Вошедший Концевич решительно подошёл к койке, скрутил салфетку и всунул её между зубов инвалида, окрикнув сестру милосердия:
– Он зубы крошит, как карамель! Что вы застыли?! Вам всё с рук не сойдёт, как Белозерскому!
– Зачем вы так, Дмитрий Петрович? Александр Николаевич хотел как лучше. Он хотя бы попытался!
– То-то теперь хорошо!
В палату вошли решительный Хохлов и понурый Белозерский.
– Фиксируйте простынями! – крикнул профессор Матрёне. – Наркотик не раньше чем через час! Убьём!
– Камфору я ему ввела. Сердце иначе не выдержит!
Студенты, Концевич и Ася принялись вязать обезумевшего. Почему-то пока не явился профессор, никто не сообразил. Хотя это было очевидно. И только Белозерский подошёл к стене, уселся на пол и всё-таки заплакал, проклиная себя. Он уронил голову на колени и накрыл её руками. В этот момент рядом с ним с сухим стуком упали его балморалы. И склонившийся Алексей Фёдорович прошипел со странной смесью злости и сочувствия:
– Обуйся! Ты врач, а не шпана! Наделал делов – разгребай! А не товарищи за тебя. И… И не показывать пациентам и персоналу, что ты живой человек, состоящий из незнания, ошибок и чувств! Всегда сохранять присутствие духа! Не сметь раскисать при неудачах!
Глава V
Покинув клинику, Вера Игнатьевна решила прогуляться, дабы привести в порядок смятённые чувства. Ей казалось, что она привыкла ко всему, что нет ничего, что могло бы её ранить, уязвить или попросту взволновать. Но отказ старого друга и любимого наставника неожиданно болезненно уколол. Она понимала причины, осознавала, как мучительно далось это Алексею Фёдоровичу, но доводы разума не приносили облегчения. Вот уж воистину самая загадочная из фантомных болей, преследующая человечество! Возможно, не всё, лишь некоторую его часть. Но и самый подлый, самый низкий человечишко порой нет-нет да и воскликнет: «Душа болит!» И воскликнет, бывает, искренно, не стилистического эффекта ради. А это же совершеннейший оксиморон! Нет души, не нашли её, не видно. Но болит другой раз похлеще спины, сорванной на войне.
Ноги сами привели её на Набережную. И только увидав в стельку пьяного безногого инвалида, полного кавалера Георгиевских крестов, она поняла, что пришла не просто так. Вера могла обойтись без многого, даром что княгиня. Единственное, без чего она ощущала немалый дискомфорт, – это цель. Без этой вожделенной штуки, идеального бессознательного стремления, достижимого лишь в парадигме реального сознательного преднамеренного процесса, Вере было чудовищно неуютно. А именно сейчас жизнь казалась ей бесцельной. И это было ужасней безденежья и отвратительней безделья.
Потирая ноющие культи и щедро прихлёбывая из фляги, калека, стекленея, со злобой таращился в проходящие штиблеты и дамские ботиночки.
– Гуляют господа и дамы, мать их за ногу! Ногами гуляют, крысы тыловые!
Вера присела на корточки напротив и, глядя прямо ему в глаза, насмешливо продекламировала:
– Не торопись дочитать до конца Гераклита-эфесца. Книга его – это путь, трудный для пешей стопы, мрак беспросветный и тьма. Но если тебя посвящённый вводит на эту тропу – солнца светлее она[3].
– Я тебя хорошо помню, Ваше высокоблагородие! Уж лучше б ты меня помирать бросила, чем обрубком сделала!
Вера кивнула на крупные, хорошо контурированные бицепсы.
– Руки-то целы!
Сняв сюртук, положив его на асфальт и усевшись поверх по-турецки, она закатала правый рукав рубахи.
– Схлестнёмся?
– С бабой?! – язвительно усмехнулся Георгий, сплюнув на сторону.
– С бабой, с бабой!
Достав портмоне, она вытряхнула золотую пятирублёвую монету.
– На кон.
Жадно глотнув из фляги и встряхнув её – оставалось маловато, – Георгий не оставил иронический тон:
– Я-то что поставлю?! То, что поутру подали, Ваше высокоблагородие, уже того-с! Что не пропил, в кости спустил.
– Азартному человеку всегда есть что поставить.
– Что же?
Георгий красноречиво окинул взглядом свой нищенский скарб и тут же схватился за кресты, будто прикрывая их от мира.